В 1967 году, пребывая в некоем волнении, я подал заявление в Администрацию по контролю за соблюдением законов о наркотиках с просьбой предоставить мне лицензию исследователя леводопы, которая в те времена еще оставалась экспериментальным средством. Оформление лицензии заняло несколько месяцев, и только в марте 1969 года я начал трехмесячный «слепой» эксперимент, в котором приняли участие шесть моих пациентов. Половина из них принимала плацебо, но ни они, ни я не знали, кто получает само лекарство.
В течение нескольких недель были готовы ясные и очевидные результаты. На основании простой статистики (в пятидесяти процентах случаев не было никакого результата) я сделал вывод, что плацебо не оказало на пациентов никакого воздействия. Я решил отказаться от плацебо и предоставить возможность всем своим пациентам испытать на себе леводопу[36].
Поначалу реакция всех больных на леводопу была положительной: люди, которые пребывали в безжизненной неподвижности десятилетиями, тем летом вдруг очнулись, пробудились к бурной жизни – это был какой-то удивительный праздник бытия.
Но затем почти у всех начались проблемы – не только те, что связаны с обычными для леводопы побочными эффектами, но и более общего характера: наблюдалась резкая и непредсказуемая динамика в степени чувствительности к препарату. Некоторые пациенты каждый раз реагировали на лекарство совершенно по-разному. Я пытался варьировать дозы, более тщательно их титрировал, но ничто не работало – у системы появилась собственная, мною не контролируемая динамика. Разница между большой порцией леводопы и порцией маленькой уже не ощущалась.
Я думал о Майкле и его проблемах с транквилизаторами (которые глушили допамин, в то время как леводопа его активизировала), когда титрировал своих пациентов и начинал понимать непоправимую ограниченность исключительно медицинского или медикаментозного подхода в работе с системами мозга, утратившими самостоятельность и способность к восстановлению нормального функционирования[37].
Когда я был аспирантом Калифорнийского университета, неврология и психиатрия воспринимались мной как абсолютно не связанные друг с другом дисциплины, но когда я, выйдя из аспирантуры, вплотную столкнулся с реальными пациентами, мне пришлось быть в равной степени и психиатром, и неврологом. Это было актуально, когда я работал с мигренью, но особенно важным оказалось в работе с постэнцефалитным синдромом, поскольку больные в этом случае страдали от множества расстройств как «неврологических», так и «психиатрических»: паркинсонизма, миоклонуса, хореи, тика, странных влечений, мании, навязчивых идей. Неожиданных кризисов и порывов страсти. С такими пациентами были явно недостаточными чисто неврологический или чисто психиатрический подходы – таковые должны были сочетаться и взаимодействовать.