Восемь минут (Фаркаш) - страница 14
Читать Старик не мог. Он точно понимал смысл отдельных знаков и слов, однако более крупные языковые единицы были для него непостижимы. Лишь в исключительных случаях раскрывался у него в голове, или скорее в сердце, смысл какого-нибудь предложения. Однако исключительные случаи эти создавались не им, а какими-то физическими и психическими предпосылками, содержащимися в самом предложении. Окружающих это ввергало в недоумение, и трудности, которые Старик испытывал при чтении, точнее, в понимании того, что читал, они воспринимали как новый признак духовной его деградации. Старика, впрочем, ни в малейшей мере не смущало, что иные считают его неграмотным или просто выжившим из ума. Более того, обстоятельство это было ему на руку, избавляло от необходимости выполнять нечто, заведомо ему не нужное, лишнее. Да, прежде чтение было частью его натуры. Неотъемлемой частью. И он, как ни прискорбно, все еще не смирился с тем, что разучился читать. Все еще относился к этому как к утрате. Обнаружив, что он не понимает прочитанного, Старик с горечью решил, что это некий паралич, охватывающий его существо постепенно, медленно, коварно, но абсолютно необратимо. Вначале этот процесс был почти незаметен, потом стал проявляться в мелких, хотя и реальных, но пока еще не осознаваемых, не пугающих признаках, а со временем — все более явно и грубо, все более стремительно. Его отношение к книгам изменилось; он впервые заметил это, после того как во второй или в третий раз обнаружил, что не может дочитать книгу до конца. Он задумался; но большого значения этому факту не придал. И даже порадовался немного: смотри-ка, он уже не ощущает навязчивой потребности дочитать до последней точки любой текст, который попадает ему на глаза. Его даже не смущало то, что он, не закончив, бросает вне всяких сомнений заслуживающий внимания текст. Он просто не способен был читать его дальше. Впервые он серьезно испугался, когда заметил, что тратит все больше времени на выбор того, что читать. Он брал в руки одну книгу, другую, третью. Раскрывал ее, листал, выхватывал глазами какую-нибудь фразу, недлинный абзац, пробегал взглядом введение, послесловие, прочитывал примечания, но в сам текст погрузиться не мог. Последняя стадия наступила внезапно и совершенно неожиданно. Он вдруг обнаружил, что как только открывает книгу и начинает складывать слова в предложения, голова становится невыносимо тяжелой, словно на нее давит груз свинцовых литер всех прочитанных ранее книг. Плотный слой лунатического равнодушия ложился на мозг; часто он прочитывал строчки, страницы, целые главы, но их смысл не пробивался сквозь этот слой. Все с большим отчаянием он громоздил вокруг себя разнообразное чтиво. Подчас он читал сразу полдюжины книжек — но, полистав несколько страниц, откладывал каждую. И в какой-то момент замирал в тоскливом недоумении: какое ему дело до всех этих многословных, надуманных историй? Ему казалось, с ним говорят некие чуждые, даже, может быть, инопланетные существа. Правда, язык их он, по всей очевидности, знает, и все-таки не понимает ни слова ни в подробных описаниях, ни в запутанных, полных глубокого смысла диалогах. Бесспорно, иной раз он и сам отдавал себе отчет в том, что описание в точности соответствует тому, что описывается, или что рассказчик говорит то, что обычно и говорят в подобных ситуациях, — но звучание, пульсация речи до него не доходили. Знаки просто-напросто лишены были среды, в которой могли распространяться. Они прилипали к бумаге, вдавливались в ее волокна. Духовная субстанция лишь в том случае могла бы переселиться в них, если бы и сама сошла, шагнула в эту плоскость, пустив корни в ткани белых листов. Старик смотрел на буквы с отстраненным интересом, как на коллекцию насекомых, умело препарированных и аккуратно пришпиленных к чистой бумаге. В то же время, лишившись охоты к чтению, он чувствовал себя так, словно у него отняли значительный кусок его естественной среды. В утренние часы, одев, накормив Старуху, он беспомощно и смущенно сидел в комнате, окнами выходящей на площадь, и взгляд его потерянно бродил по стенам, будто у заключенного, который, попав в камеру, еще не знает, что готовят ему тюремщики. Иной раз, подчиняясь давней привычке, он брал с полки какой-нибудь том, нервно листал его, потом раздраженно заталкивал обратно; или вдруг засыпал, опустив плечи, с раскрытой книгой на коленях. В один из таких моментов его застала Старуха. Сначала она остановилась в дверях, растерянно потопталась, но потом подошла к нему, наклонилась и, едва касаясь головой его лба, осторожными, ласковыми движениями подняла его голову. Когда лица их оказались на одном уровне, она прислонилась лбом ко лбу Старика и, глаза в глаза, испытующе стала рассматривать его лицо. Сначала справа налево, потом сверху вниз — и, следуя за своим взглядом, губами касалась его кожи, словно таким образом хотела прощупать его лицо, снимая, стирая с него налет страдания. Старик начинал понемногу просыпаться и, открыв глаза, сразу погрузился взглядом в глаза Старухи. Зрачки ее были такими чистыми и зелеными, что в них можно было плыть бесконечно, до изначальных времен. Книга выпала из рук Старика. Услышав шелест и стук, он на мгновение замер. Но потом улыбнулся, глядя в Старухины глаза. И зная: в них, в этих глазах, он ничего, что его беспокоило бы, не увидит. Ничего.