она хочет быть? В том, что человеком она стать не согласится, он был уверен.
Когда у Старухи что-то болело, она становилась живым воплощением боли; даже за пределами боли была только боль. Боль заполняла каждое мгновение, во всем его объеме, не оставляя в нем ни микроскопического просвета. Мгновения эти были абсолютно одинаковыми, но между ними не существовало преемственной связи. Каждое существовало само по себе, без предыдущего и без последующего; каждое было единственным, и каждое герметично замыкало в себе Старуху, не оставляя ей ни единого шанса на спасение. В такие часы она словно деревенела, становилась тонкой, почти прозрачной. Взгляд ее туманился, лицо как будто делалось жидким, текучим; и, несмотря на негромкие, размеренные, как метроном, стоны, все ее тело воплощало всепоглощающую, неизбывную немоту. Во всем мире существовало лишь одно-единственное, но до космических масштабов разбухшее измерение, которое абсолютно вбирало в себя ее бытие. Сюда, в эту галактику, Старику приходилось отправлять экспедицию, чтобы вернуть оттуда Старуху, с каждой клеточки ее тела счищая, соскабливая, стирая — таблетками, порошками, компрессами, прикасаниями — неизбывную муку. Когда ему удавалось удержать Старуху в сидячем положении, он садился перед ней как можно ближе, прислонялся лбом к ее остекленевшему лбу, от боли покрытому вязким потом, шепча что-то или губами собирая всепоглощающее страдание с пепельной кожи, и Старуха, размягченная то ли его дыханием, которое вливалось в нее, то ли работающими в ней химическими доменными печами таблеток, припадала к его лицу и, изнуренная, засыпала. И боль уходила куда-то из того времени, в котором обитала Старуха. Старик вдруг ощущал на лбу у нее совсем иной пот. Он пробовал встать, но не мог и пошевелиться, придавленный ее обессилевшим телом. С трудом отстранив ее, он вставал. Голова Старухи падала на спинку стула. Черты лица разглаживались, на лбу бисером выступал чистый пот; прекращались и стоны. Руки мягко свисали с подлокотников кресла, нижняя часть тела и вытянутые ноги сдвигались вперед. Халат распахивался, полы его с двух сторон свисали на пол. На кожаном сиденье под раздвинутыми ногами скапливалась небольшая темная лужица. Грудная клетка казалась неподвижной, но Старик знал, что Старуха дышит. Наклонившись, он брал в ладони ее лицо и спокойно, но настойчиво звал ее. Спустя некоторое время она начинала открывать глаза — то один, то другой, — но снова и снова соскальзывала в беспамятство. Старик упорно продолжал звать ее — ведь только так, только до того момента он может ее удержать, пока может к ней обращаться, пока произносит ее имя. Он знал: если он замолчит, она ускользнет, ее перетянут на ту сторону, туда, где сначала растает имя, раньше, чем кровь, чем дыхание, чем клетки тела.