– Гнев твой мне не страшен, – въедливым голосом продолжала она. – А гнева божьего страшусь, ведь твой грех я на себя беру. И молюсь я за нас обоих. Тебе-то дорога к богу закрыта… – Она помолчала и вдруг с давно позабытой нежностью сказала: – Миша, Мишенька, пожалей себя и меня, Мишенька…
Горин не сразу понял, что она плачет. На какое-то мгновение сердце его защемило остро, мучительно, но он злобно закричал:
– Отвяжись от меня наконец! Слышишь? Я устал! Отвяжись!
Из ленинградского дневника
Сегодня я видел первого партизана!
Он стоял в коридоре Смольного, окруженный толпой военных, и все смотрели на него как на чудо заморское.
Стройный парень-красавец. В прошлом спортсмен. Веселые черные глаза, мягкий украинский говор. На нем куртка из серого деревенского сукна, замусоленная кепка. Смотрю на него, пытаюсь представить себе, как он там, день за днем, живет среди врагов, – и не могу.
Вот его ответы на бесчисленные вопросы окружавших его людей:
– Военная трудность поначалу была одна – тыла нет, куда ни повернешься, а за спиной фронт. Привыкли. А сейчас уже есть деревни, куда немец и носа не кажет, и это – наш тыл…
– Живем в земле-матушке, надежней места нет…
– Когда снег выпадет, станет труднее. Наш командир говорит: помогут метели. Приспособимся.
– Кормимся прилично. Колхозник наш – святой человек, сам голодает, а нас кормит. А его еще немец грабит, да как!
– Пришел я за батареями для рации и еще вот получил ватман для стенгазеты, а то выпускали на немецких плакатах, на обратной стороне…
– Два дня шел. Сам виноват, пошел через болото, думал, оно высохло, а потом крюку дал…
– Что в Ленинграде плохо, знают все. Фашисты по крестьянским хатам бахвалятся, что задушат вас голодом. Так колхозники решили ответить на это по-своему – послать в город по первопутку обоз с продуктами. Честное комсомольское! Уже продукты собирают! С нами связываются, чтоб помогли проскочить. Командир наш обещал…
– В нашем отряде три женщины. В других есть и побольше…
Бродя по заметно опустевшему зданию киностудии, Нина Клигина читала вывешенные на стене приказы, распоряжения, разговаривала с сослуживцами, но все это было словно из какой-то другой и не касавшейся ее жизни. Дома она не подходила к телефону и все повторяла себе: «А-а, все равно». Эти слова стали для нее заклинанием от тревог и неприятностей, выражали они чаще апатию, но иногда и решимость – вот не ходит она на свидания с Павлом Генриховичем, не ходит и не боится: «А-а, все равно!».
А как же со счетом за унижения? Как с обещанной ей Акселем иной жизнью? Пропади все пропадом, если для этого надо встречаться с желтолицым типом без фамилии, в глазах которого она читала только презрение и брезгливость.