— Да как же ты мог хоть что-то понять, если дни напролет торчал в комнатушке, где даже кровати не было? А сейчас, вернувшись домой, ты все там понимаешь?
— Кое-что понимаю. Подолгу брожу по Нью-Йорку, время от времени останавливаюсь и ловлю себя на том, что улыбаюсь. И говорю вслух: «Дома».
— Выходит, ты превратился в одного из тех чудаков, что носятся по Нью-Йорку и разговаривают сами с собой. Я там навидалась таких. По-моему, они психи.
— Нет, просто они только вернулись после службы в Англии. А я, гуляя по городу, действительно много чего замечаю. Такого, по чему истосковался. Это до меня дошло, вернее, я сообразил не сразу, только несколько месяцев спустя.
— И что же это?
— Евреи.
— У нас в Англии они, к твоему сведению, тоже имеются.
— Евреи, которые не тушуются. Евреи — любители пожрать. Евреи-наглецы. Евреи-нытики, которые всем действуют на нервы. Евреи-невежи, они едят, поставив локти на стол. Евреи-задиры, гневливые, бранчливые, склочные. Нью-Йорк — это, к сведению Ариэля Шарона, самый настоящий непокорный Сион.
— Выходит, Англия для тебя и впрямь слишком христианская.
— Даже Тель-Авив по сравнению с Нью-Йорком — слишком христианский. После Лондона даже Эд Коч[52] не так уж и плох.
— Кто это?
— Еврей, мэр Нью-Йорка; мои либеральные друзья его на дух не переносят. В отличие от меня. Смотрю по телевизору, как он машет руками, точно мельница, слушаю его распев, характерный самодовольный клёкот, — подаюсь вперед и целую экран. На днях я поехал в Джерси навестить отца и, когда выезжал из туннеля Линкольна, какой-то тип в соседней машине обозвал меня говнюком. Опустил стекло и орет: «Ты, говнюк, чтоб тебя! Ты…» Я даже не понял, что я, собственно, сделал не так. Но только улыбнулся и говорю: «Давай, чувак, жми. Наддай». Эта агрессивность. Эта откровенная, неприкрытая сварливость — от нее враз молодеешь. Когда на моих глазах люди повсюду отпихивают друг друга, норовя пробиться вперед, я вспоминаю, пусть не сразу, что такое человек.
— Стало быть, ты вернулся в лоно племени.
— Да, представь себе. Странно, правда?
— Не очень. Тот, кто поплыл домой. Ты же читал «Одиссею».
— А, понял. Очередная эпическая поэмка о странствиях и возвращении. А ты тогда кто? Навсикая? Калипсо?
— Я — Гомер. И подумываю, не написать ли мне книгу о тебе.
— Вперед!
— А название знаешь какое будет? Оно не тема моего замысла. В нем самая суть книги. «Целуй и рассказывай». Представляешь, какая жуть из этого может получиться?
— Жуть для кого?
— Для тебя.
— Делай, что хочешь.
— Я не так на это смотрю. Ты же знаешь, я решительно против того, чтобы записывать слово в слово, кто что сказал. Я решительно против того, чтобы жизнь реальных людей в прямом смысле переносили в литературу. А потом, став знаменитым писателем, еще и негодовать на критиков за то, что автор, по их словам, ровно ничего не придумывает.