— Это ты прав. Не построишь. А надо! Надо!
— Тогда ты меня послушай, великий государь, а потом хоть подсаживай в золотую клетку к жиду Схарии.
— Говори.
— Через мои руки прошла тетрадь дьяка Семена из Троицкой обители. Они там твои старые бумаги сортируют, готовят для уложения в шкафы, на вечное хранение. Тот дьяк, Семён, начитался тех бумаг, а он ещё и цифирь хорошо понимает, и обороты с ней. Так вот, беглых людей у нас во княжестве на прошлый год было три тысячи. Ну, кто куда бежал, это понятно. Старики, те в Литву — семейные, бессемейные — это их грех. Но две тысячи молодых парней ушли на Низ. На Волгу и на Дон. Гилевать. Значит что? Будут стоять противу тебя.
— Нет, не так ты говоришь, — перебил Шуйского Иван Васильевич. — Не только противу меня. Против всех!
— Какая разница? Но тот дьяк, Семён, он вот что вытащил из пытошных листов... Беглые и, вестимо, нами пойманные давали сказки: где были, кого резали, да кто у них вожаком...
— Говори, не томи...
— А так выходит, великий государь, что каждый беглый, сволочь гилевая, более чем три рубля за год не воровал, да через кровь!
— Не пойму, к чему ведёшь дело.
— Да к тому, государь, что давай мы указ твой пустим в понизовья Волги и Дона, что по пять рублей в год станем платить за явный, но военный разбой. И без последующей казни кнутом или батогом! А? За бегство и разбой простим, но пусть нам пять лет отработают на солдатской службе! Так и наберём до лета две тысячи солдат! Пять полков! А то и поболее. А им что купцов грабить, что литвинские города, а?
Иван Васильевич хитро глянул на Шуйского, потянулся к кувшину с вином, потом руку отдёрнул:
— А здорово ты придумал! Вот сейчас схожу побеседую с твоим постояльцем и вернусь. На ужин мне прикажи изготовить блинов с тёшкой, поставь на ледник водки крепкой, марийской, да заднюю ногу телёнка пусть потомят в печи, с травами, с кореньями, с перцем... ну, ты знаешь, как я люблю...
Шуйский поднял вверх брови. Только что перед ним сидел матёрый и телом и лицом государь, с волчьим оскалом на лице — и вот, нате вам, сидит уже сильно несчастный и даже как бы пришибленный человек. Хоть ты плачь, на него глядя... Истинно, государь театру польскую показывает!
— Жалко тебе меня? Вот так — жалко тебе? — плачущим, тихим голосом вопросил Иван Васильевич и нарочно дрожащей рукой поправил бороду.
— Вот те крест кладу, копеечку бы тотчас подал, ежели б не ведал, кто ты есть. — Шуйский хохотнул, однако не совсем уверенно.