Место под солнцем (Маканин) - страница 64
И теперь неприязнь удивляла, неприязнь не имела понятной ему основы.
— Бабка, — спросил он, — почему ты их не любишь?
— Не знаю. Так уж случилось, милый.
Бабка Матрена доила корову, а он стоял подле. И пока молоко дзинькало, тоненько билось в ведро, бабка Матрена, привычно оттягивая корове соски, завела вдруг рассказ — ты, мол, не думай, милый, что она и вообще они такие уж добренькие, за костюмчик ей, конечно, спасибо, у нас таких нет, но ты не думай, что они такие всегда — такие они стали теперь, да и то здесь, в деревне. Они — наездом добренькие. Единственный раз, а все же была она, бабка Матрена, в Москве — и когда с покупками и намаявшаяся, перекрестившись, решила она «заглянуть к родне», встретила ее в барской квартире вальяжная бабка Наталья, была там и эта полукукла Мари — и ведь тогда они ее, бабку Матрену, не приняли…
Корова стала переступать с ноги на ногу (запахло прелью и навозом), и бабка Матрена прикрикнула как на лошадь:
— Н-нну!..
После чего продолжила рассказ о том, как ей, бабке Матрене, сидя в креслах посреди огромной квартиры, бабка Наталья сказала — ты, мол, милая, пойди да продай, что привезла, нам всего этого добра не надо. Нет-нет, никаких гостинцев. Привезла же им бабка Матрена сала да еще косынку, красивую, уж она не помнит цвета, да мешочек овсянки, да еще чего-то. Так и сказала ей бабка Наталья: «Продай поди…» Она побыла в их квартире около получаса, а потом ей пояснили: ночевать, мол, у нас тесновато — ступай в гостиницу, и не дать ли денег тебе, если у тебя денег на гостиницу нет?.. Ну, ясное ж дело, отправилась бабка Матрена, но только не в гостиницу, а на вокзал, она и не знала, что это за такая гостиница, города она боялась, пошла на вокзал, — там-то на нее, спящую, уронили ночью большой чемодан, расшибли руку, рука зажила, а вот ноготь изувечился: памятка… Она сказала, коготь изувечили, смотри: и (оторвавшись от вымени) протянула маленькому Ключареву свою руку (в каплях молока) — показала на большом пальце правой руки ноготь, раздвоенный как копыто, видный и в сумерках.
Тут же и как бы опомнившись, бабка Матрена вздохнула:
— Не жалуюсь я… Они меня так или не так, а все же пустили в дом, напоили чаем — а я, нагрянь они ко мне в те дни, может, и вовсе бы их шуганула: грех вспомнить! ох, мог быть грех! — И бабка трижды перекрестилась, шевеля губами и выпрашивая неслышное прощение за что-то, что могло быть.
Бабка продолжала доить, а он пошел к плетню, уяснивший, что неприязнь не только существует, но и — давняя. По-детски ему захотелось мира, мира вообще и мира меж бабками, а кино в то время уже стало одним из самых распространенных способов мечтания (мечтали движущейся перед глазами кинолентой — мечтали и как бы еще и еще прокручивали желанный фильм, то останавливали, то гнали вперед-назад, как пьяный киномеханик; это было настолько удобно, что не просто, а даже и трудно было предположить, как же мечтали девочки и мальчики докиношной эры), и вот он вышагивал вдоль плетня, потом вниз по тропинке, а в голове крутился фильм примирения, где бабка Матрена новее не собиралась шугануть бабку Наталью, она, правда, стояла у ворот с огромной метлой — ворота тоже были огромные, с кольцами, и бабка Матрена ходила там дозором час и два. Иногда в жару она пила квас, бидон с квасом стоял тут же, иногда подремывала, но, едва показывались на дороге люди или телега с людьми, бабка Матрена вставала и, держа метлу на отлете, суровая, вглядывалась. Она отирала пот красной косынкой, а вот и появлялись, приближаясь к воротам, бабка Наталья и ее Мари. Они начинали рыться в своих чемоданчиках, ища некие пропуска, — пропусков не было (они их забыли), но бабка Матрена из доброты пропускала их внутрь, и вела в избу, и сажала за стол.