— А со здоровьем у Ильи как было? Не жаловался он вам?
— Илюша, вообще, очень не любил жаловаться, — покачала головой Наташа.
— «Стиснем зубы»? — вспомнила я.
— Да. — Она тихонько засмеялась. — Илюша так говорил. Хотя со здоровьем, наверное, проблемы были. Просто так из армии в тридцать лет не отпускают, как вы думаете? Кажется, у него даже была группа инвалидности, или ему только предлагали ее получить? Нет, не помню. Но, наверное, только предлагали — там ведь нужно бумаги оформлять, обследования разные проходить, а Илюша ни за что не стал бы этим заниматься. Он ненавидел само это слово — инвалид.
— Ненавидел? — удивилась я. Странная реакция для доброго, как утверждает Наташа, и благородного человека.
— К самим инвалидам Илюша относился нормально. — Она правильно поняла меня и постаралась объяснить. — И среди его друзей были ребята… они ведь все в горячих точках служили. Но мысль, что инвалидом могут посчитать его, приводила Илюшу в бешенство. Он привык быть сильным и, наверное, просто не мог жить по-другому.
Вот и еще одно очко в пользу версии о самоубийстве. Интересно, карточка Алябьева в поликлинике сохранилась? Десять лет, конечно, срок немалый, но есть же у них архивы… Три ранения здоровья человеку не прибавляют, и если Илья понял, что впереди маячит инвалидность, то вполне мог сорваться. А тут еще любимая женщина от него отказалась — в такой ситуации даже самый сильный человек за пистолетом потянется. Да я бы ни секунды не сомневалась, что смерть Ильи — это самоубийство, если бы этот проклятый пистолет лежал, где ему положено было, рядом с телом. Куда, ну куда он мог подеваться? Самое простое объяснение, которое предложил Гошка, — Иван вернулся домой, забрал пистолет, спрятал, а через десять лет использовал, убив Паршина, — мне не нравится, хотя и выглядит несокрушимо логичным. Но, во-первых, есть свидетели, подтверждающие, что Иван пришел домой, когда в квартире уже была милиция, и отсутствие около трупа пистолета было формально задокументировано. А во-вторых… ну не идиот же Иван, в самом деле! Зачем ему было превращать самоубийство в убийство, а себя в основного подозреваемого? Впрочем, подумать на эту тему я смогу потом, а сейчас надо продолжить разговор с Наташей. Она уже заметно устала, и, похоже, скоро мне придется с ней распрощаться.
— А что вам известно о смерти Ильи? О том, как все произошло?
— Практически ничего. — Наташа взяла из моих рук тонкую фарфоровую чашечку. — О нашем романе никто не знал, считалось, что мы просто в школе вместе учились, не больше. Поэтому до меня только отрывочные сведения доходили. Я ведь даже на похоронах не была, побоялась идти. Хотя, наверное, как бывшая одноклассница, наверное, могла… или не могла? Не знаю. Я тогда с работы отпросилась и на кладбище на автобусе заранее приехала. Илюшу хоронили, а я стояла в стороне, как посторонняя, как будто пришла могилу навестить, что неподалеку была. Не то что не попрощалась с ним по-людски, я даже посмотреть в ту сторону боялась, вдруг кто узнает. Стояла и разглядывала памятник какой-то совершенно незнакомой женщины. Я этот памятник до сих пор помню — из серой гранитной крошки и надпись: Графова Лидия Тимофеевна, тысяча девятьсот четвертый — тысяча девятьсот девяносто седьмой. А сверху фотография, такая, знаете, в овальчике, черно-белая. И так мне неприятно было — то ли я на эту Лидию Тимофеевну смотрю, то ли она на меня… нет, я мужу уже сказала: когда умру, на памятнике никаких фотографий! Не хочу!