Человек бегущий (Туинов) - страница 128

* * *

Он не знал, сколько времени бродил уже по городу — час, два, десять?.. Не все ли равно. В свой двор Славка, конечно, сунулся, но домой заходить не стал, мог нарваться на мать, — она, кажется, что-то заподозрила и бдела, нет-нет, а будто бы ненароком пораньше приходя с работы или и вовсе оставаясь дома, короче, секла за ним круто. Так что он сразу нырнул в парадную Блуда, обливаясь потом, задыхаясь и почти вырубаясь от нетерпения, одолел три лестничных марша в надежде на скорую поправку, но встретил тетю Нюру из тридцать седьмой квартиры, которая все про всех всегда почему-то знала, чуть не сбил ее с ног. Залаял с перепугу тети Нюрин Тузик, жуткий трус и скандалист, захрипел, натягивая, как струну, ременный свой поводок. «Куда летишь, голубь?» — спросила тетя Нюра вкрадчиво и с сочувствием. Славка не ответил, да и толку-то, — Тузик заливался на весь дом — мерзкая, разжиревшая дворняжка с закрученным по-поросячьи хвостиком — аж дребезжали в окнах стекла, перегорали электрические пробки, а счетчики начинали небось крутиться в обратную сторону. «Чего молчишь? — спросила тетя Нюра и вдруг сказала зычно и радостно: — Блуда твоего забрали! Забрали!.. Забрали…» Тузик замолк отчего-то, или это у него у самого, у Славки, оборвалось что-то внутри. «Нуркоманы проклятые!..» — спустившись уже на несколько ступенек, ворчала тетя Нюра неопределенно. «Блуда забрали…» «Забрали!.. Забрали!..» — не то Тузик, не то тетя Нюра прокричали откуда-то снизу. Да, и теперь вот он ходил, ходил бесцельно и хмуро по городу, и сначала было тяжело, было больно и неуверенно, зыбко где-то внутри, где душа или что, потом отпускало, чтобы накатить опять. Но нет, нельзя же так без конца, отпустило-таки надолго, и с каким-то странно легким, то есть совершенно игривым, невнятным чувством, словно и вправду, как он читал, не то слыхал просто где-то, что весь мир — театр, а люди в нем — актеры, Славка взирал теперь на прохожих — мужчин, женщин, стариков и детей, на машины, сияющие прощальным осенним солнцем в вымытых стеклах, на автобусы, грязно-желтые, будто тоже осенние, «Икарусы», набитые актерами под завязку, на неуклюжие, как бельевые трехстворчатые шкафы на колесах, усатые троллейбусы, на немую сцену в бронзе — или в чем они там отлиты? — возле Пушкинского театра, где на века застыла бывшая императрица Екатерина Вторая, а внизу, вокруг нее, знакомые все лица: Румянцев, Суворов, Потемкин, Дашкова — других он не знал еще, да и узнает ли? — на коней Клодта на Аничковом мосту, на голых мужиков, что грациозно сдерживали вздыбленных этих коней, на важных разодетых интуристов, бестолково и бойко что-то тыркающих на своих иноземных языках, как-то чересчур уж театрально кивающих, подмигивающих друг другу и жестикулирующих — переигрывают, шельмы! — на унылых и стойких, как и их поплавки, неизвестно только, на что надеющихся рыбаков вдалеке на забитой тяжелыми грузовиками, гремучей и чадной набережной Фонтанки. Ну все, все играют, а не живут. В школе играют в учебу, в дисциплину, в месячники вон по борьбе с курением, в субботники на Фонтанке, — где-то ведь здесь, — в пионерскую, потом в комсомольскую работу, в стенгазеты, в линейки и сборы, в «Зарницу», в экзамены и контрольные, дома — в дружную, нерушимую семью, в счастливых детей и в заботливых родителей, в театре — в актеров и зрителей, на улице — в пешеходов, за рулем — в шоферов, в музеях — в историю и в память о прошлом, в магазинах — в продавцов и в покупателей… Играют, играют! И так до бесконечности, нет, до конца, до гроба, наверное. Как начали когда-то в раннем-прераннем детстве играть в погремушки, в кубики, в дочки-матери или в солдатиков, в войну, в казаков-разбойников, так и всю потом жизнь, меняя грим и маски, костюмы, прически и вкусы, декорации, залы и подмостки. А что же за кулисами, за душой, не для игры, что тогда настоящее? Или отец отца, в смысле дед, погибший в самом конце войны в Корее от японской пули, или он тоже играл в защитника Родины, в победителя фашизма, в патриота, в героя? Но погиб-то он не понарошку! А Грунин брат Серега?.. Да, что-то, может, есть, что не игра, но Славка с легкостью и это готов был сейчас включить в свою игру, о которой никто не догадывался, а если это в игру не лезло, не годилось для игры, то и плевать на это — забыть, вычеркнуть, отвлечься… Ведь жизнь — игра, а люди — актеры. Актеры, актеры! И Блуда забрали, доигрался… И все они там будут, все! Вот они, еще, еще актеры с желто-зелеными волосами, с серьгами и с крестиками в ушах, все в значках, как рыбки в чешуе, нет, рыбки, выброшенные на берег, нет, на пол из разбитого аквариума, прямо на панель возле «Сайгона», сидят себе, все им до фени, курят… Кто они? Хиппи? Панки, наверное. И что курят? Где-то ведь достают. А ему негде… У него был только Блуд, был и нету, нету, нету! И девушки с ними ничего. Только нечесаные какие-то, немытые, мятые, несвежие, как рыночные цветы из чемодана, из кавказского далека, и курят вставленные в длинные мундштуки сигареты. Славке тоже зверски захотелось затянуться. Хоть и актеры, а курят ведь настоящие. Это пьют, говорят, на сцене или в кино только воду вместо, значит, водки, а курят взаправду.