– Одежду! Да не парадную. Обычную, неприметную.
Неприметную… О, такую ещё поискать во дворце! Всё перерыли, нашли-таки – стёганый ватный халат и такую же шапку. Князь переоделся, глянул в серебряную гладь зеркала – да-а, видок тот ещё – старьёвщик старьёвщиком. По дворам раньше такие ходили, татары – «Кости-тряпьё берё-о-о-ом!»
Во дворе, у пагоды, уже дожидались с конём воины охраны. Ага! Старьёвщик верхом на белом коне! Такая картина даже импрессионистам не снилась.
– Убирайте лошадей, парни, – хмыкнув, распорядился наместник. – Пешочком пройдёмся, не баре. Да… и вам бы тоже переодеться не мешало. Найдётся старая одёжка? Ну, не так, чтобы как совсем уж оборванцы выглядеть, но…
– Сыщем, государь! – браво отрапортовал здоровенный усач-десятник.
Баурджин посмеялся:
– Сыщи, сыщи, товарищ старший сержант. Да побыстрее!
Ждать пришлось не долго – скорее всего, здесь же, в дворцовых казармах, у воинов была заранее припрятана гражданка на случай самовольной отлучки, вот и переоделись быстро.
Тот же усач и доложил, подскочив:
– Охрана готова, государь!
О как! Государь! Ну надо же. А что? Чем не государь? Да ничуть не хуже, скажем, того же Елюя Люге. Баурджин приосанился и с удовольствием осмотрел выстроившихся в шеренгу воинов. Все как на подбор – грудь колесом, красавцы. Ну, ещё бы, чай не в провинциальном захудалом полку служат, а в гвардии! Так и захотелось крикнуть во весь командирский голос:
– Здравствуйте, товарищи гвардейцы!
И в ответ услышать:
– Зрав-жел-тов-генерал!
Эх… Баурджин аж чуть не прослезился – старел, наверное. Потом оглядел всё воинство повнимательнее:
– Сержант! Тьфу… Десятник!
– Слушаю, государь! – тут же подскочил усач.
– Вот что – так дело не пойдёт! Сколько здесь людей? С полсотни?
– Точно так, государь!
– Ага, и этаким кагалом будем по базарам шататься, народ пугать? Выбери человек пять, самых надёжных.
Вытянувшись, десятник побежал к шеренге.
– Ты, ты… и ты… и вы двое.
Он же, десятник, и посоветовал выбраться из крепости через вход для слуг. Так и сделали. Вышли – неприметные, незнаемые – растворились в городских улицах. Ицзин-Ай, как и положено всем городам, выстроенным в русле китайской традиции, вытянулся километра на три-четыре с запада на восток, ощетинился высокими стенами, развесил на башнях флаги. Глинобитные дома, заборы, а – ближе к рынку – и лавки, и какие-то харчевни, и публичные дома – всё весёлое, праздничное, украшенное разноцветными ленточками и фонарями. Красиво! И над всем этим высились высокие пагоды монастырей. В уличной толпе сновали бритоголовые монахи, спорили, ругались – вот одного один из лавочников чуть было не огрел палкой, наверное, за дело. Вообще, Баурджин приметил, что к буддийским и даосским монахам (а в городе были и те, и другие) народ относился без особого почтения, обзывая бездельниками и разными другими нехорошими словами. Баурджин это вполне одобрял – и правильно! Ведь что такое религия? Опиум для народа, вот что! Правда, сам-то он в Иисуса Христа и Христородицу верил, но вот безбожное двадцатых-тридцатых годов детство слишком уж глубоко въелось. Да и с другой стороны, кто такой Христос и кто – Будда, не говоря уже о всяких прочих божках-демонах?