И опять собирали полуразваренное зерно, мыли, отделяли сор, щепочки, угольки, разжигали наново в таганке огонь.
— Ему руку молотилкой оторвало, — рассказывал Толюнька. — А теперя ходит, кажному култышкой тычет, будто фронтовик. Он в сельпо работает, щетоводом, на всю деревню один мужик, вот и выкобенивается.
— Я ему повыкобениваюсь, — посулил Игошин. — Ты не бойся, Толюнька, ты ведь тоже мужик.
— Молодой ты, — сказала женщина с кровати. — А то забрал бы их, как я помру.
— Ты про это не говори, мать, — попросил Игошин. — Тебе жить надо. Я врача пришлю из Кузембетева. Сегодня. Честно говорю.
Выбрался от них Игошин в третьем часу — пока сварилось хлёбово, пока девчонка и Толюнька похлебали жидкой, неупревшей каши, и мать они сообща уговорили отведать, но пища не лезла в сдавленное горло. Догадались наконец растереть в деревянной ступке и прибавить еще водицы.
А Игошин есть не хотел, но женщина сказала, мол, обидишь, и Николай проглотил две, а может, и три ложки, стыдясь и чуть не пристанывая от голода.
— Врача пришлю. А на обратном пути заверну, — сказал Игошин. — И с врачом поесть обязательно чего-то пришлю.
Солнце осатанело вконец, оно ярилось, оно вроде и не думало спускаться — огромное, вполнеба, истаявшее по краям, свирепое и пронзительное. Ноги в сапогах сопрели, саднило икры, лучше бы разуться, но прелыми ногами стань — мигом разотрешь распаренную кожу, и потому Игошин маялся в сапогах, отсчитывая по столбам километры — на каждый километр, известно, приходится шестнадцать столбов.
Он притомился здорово, но больше не останавливался, а когда впереди показалась куцая, без крестов колоколенка бывшей кузембетевской церквушки, — прибавил шагу.
1967, 1981 гг.
Зима пала раньше срока.
С обеда зарядил колкий металлический дождь. Он, как бы примериваясь, крапал сухими острыми каплями, осекая редкую листву; он был мелок и даже не стекал наземь, застревал на листьях и ветвях. Еще виднелись в небесной пелене грязно-голубоватые прогалы, еще слабые лучи порою трогали стены сарая, спускаясь с каждым разом ниже и делаясь тусклее. Еще не упрятались под навес тощие, долгоногие, похожие на куликов дедовы куры. Хозяин кормить их считал баловством, и они, пренебрегая холодным сеевом сверху, толклись по двору, склевывали что-то, иногда, топорщась, отряхивались, но голод удерживал их под почти невидимыми колкими брызгами.
Смерилось, и, точно мгла исподтишка пособила набрать ему силу, дождь припустил, сделался крупным, окатным. Он теперь полосовал по стенам, булькал в лужах, шелестел по соломенной крыше сарая; звуки эти явственно различались в ровном гуле падающей воды. И, лежа головой к окошку, Трофимов различал еще, как вода, захлестнутая сюда ветром, струится с подоконника. Стекла были пригнаны плохо и не промазаны, они дринькали надтреснуто-печально, по-стариковски.