Когда «Добрый путь» обогнул северную косу и двинулся на юг, барометр начал падать. Не будь Мади так несчастен и болен, он бы, вероятно, испугался и принялся давать обеты: утонуть тут – дело обычное, рассказывали ему ребята в порту, это такая местная болезнь Уэст-Коста[5], и вправе он называть себя счастливцем или нет, выяснится задолго до того, как он доберется до золотых месторождений, и задолго до того, как, опустившись на колени, он впервые зачерпнет своим лотком песка и гравия. Гибнет народу не меньше, чем доплывает до берега. Капитан судна – капитан Карвер его звать – столько раз видел со своего места на квартердеке, как волна смывала за борт какого-нибудь увальня, что корабль его по праву стоило бы назвать «краем могилы»; последние слова произносились торжественным шепотом, с широко открытыми глазами.
Буря налетела на крыльях зеленых ветров. Сперва дал о себе знать медный вкус в горле, металлическая тупая боль, что нарастала по мере того, как облака темнели и надвигались все ближе; и вот наконец шквал обрушился сверху вниз – ладонью бессмысленной ярости. Заходила ходуном палуба, захлопали, заметались, затрещали паруса, отбрасывая странные полосы света и тени, – все это было атрибутами ночного кошмара, равно как и осязаемый страх матросов, что изо всех сил пытались удержать судно на курсе, – и Мади не оставляло жуткое ощущение, по мере того как корабль приближался к золотым приискам, что «Добрый путь» каким-то непостижимым образом сам призвал на себя эту инфернальную бурю.
Уолтер Мади суеверен не был, хотя получал немало удовольствия от чужих суеверий; внешние эффекты его не обманывали, притом что сам он производимое впечатление тщательно продумывал. Объяснением тому служил не столько интеллект, сколько опыт – до отплытия в Новую Зеландию таковой не отличался ни широтою, ни разнообразием. До сих пор в своей жизни Мади знал только ту разновидность сомнения, что основана на трезвом расчете и незыблемой убежденности. Он изведал лишь подозрение, цинизм, вероятность – но не пугающее откровение, что приходит, когда перестаешь доверять самому себе; но не дикую панику, что следует за подобным откровением; но не унылую опустошенность, что нагрянет последней. Об этих типах неуверенности он пребывал в счастливом неведении, во всяком случае вплоть до недавнего времени. Его воображение не тяготело к фантастике, и теории он строил редко, разве что с какой-либо практической целью. Собственная смертность завораживала его чисто интеллектуально, отсвечивая тусклым глянцем, а не будучи человеком религиозным, он и в призраков не верил.