Джентльмен-капитан (Дэвис) - страница 110

— Вам станут рассказывать, что Кромвель и его люди поубивали всех в Дроэде, даже женщин и детей, — заговорил он. — Но это не так. Война порождает ложь, а ирландские войны порождают лжи больше, чем другие. Астон не принял условий, и Кромвель имел полное право обрушить на нас меч гнева. Это я готов принять. Я видел, как Астону вышибли мозги его же деревянной ногой, а потом разрубили его на куски, и это я тоже могу принять — его упрямство и глупость привели беду на наши головы в тот день.

Гейл замер и зажмурился, словно надеясь опять увидеть башни Дроэды, как бы далеки они ни были.

— Но я видел, как мой друг Питер Уиллоуби вышел к ним и предложил свою шпагу в знак сдачи, видел, как четверо железнобоких прикончили его. Они называли его ирландской грязью и собакой–папистом, — голос Гейла дрожал, хотя пастор так и стоял без движения, опершись на поручень. — Уиллоуби, в ком не было и капли ирландской крови, а семья его — вернейшие сыны англиканской церкви, каких можно найти в Шропшире. И когда он пал, они продолжали терзать его тело и скармливать куски собакам Дроэды, пока солдаты и офицеры стояли вокруг и смеялись. И всё это — когда битва была уже, считай, выиграна.

Гейл умолк, пытаясь успокоиться. Теперь мне казалось, я понял. С детства я знал, как тяжело переносила матушка гибель своего мужа — а это была почётная смерть в честном бою. Грязная и бесславная смерть друга должна была оставить невообразимую рану в сердце Гейла.

— Я говорил, что они не убивали женщин и детей направо и налево, — продолжил он. — Но многие погибли в тот день. Была там одна… её звали Кэтрин Слейни. Из хорошей семьи в Дублине. — Его глаза блестели, губы были поджаты, и хотя последние лучи солнца сгладили его черты, я видел боль в каждой из них.

— Когда они закончили развлекаться с Питером Уиллоуби, то поднялись в башню. Я лежал там. Я был ранен, когда моего друга… увечили. При мне даже не было шпаги. Сражение давно закончилось, но первый же ворвавшийся в комнату накинулся на меня с эспонтоном[17]. Я ничего не мог поделать. И она… — я видел, как его руки крепко вцепились в деревянный поручень. — Она бросилась к нему и приняла нацеленное в меня остриё. Она приняла его в живот. Мы были любовниками два года, и она носила моё дитя.

Пусть мы почти заштилели, всё равно слышались обычные для корабля в море звуки: пение легчайшего ветерка в такелаже, плеск волн о корпус. Но даже они не могли нарушить абсолютной тишины на баке, когда солнце, наконец, село над Дроэдой. Думаю, я опять услышу эту тишину, только оказавшись в собственной могиле.