— Я уже высказывал вам, господин генерал, что такое укрепление может быть расценено, как военный союз. Конечно, всё это имеет определённый интересный смысл. Решение конвенции 1856 года о демилитаризации Аландов, конечно, архаично. Оно устарело, но юридически не отменено. Не только Советская Россия, она-то, конечно, будет против, но и передовые страны Европы могут не поддержать нас.
— Нам надо постараться, чтобы они нас поддержали, Ваше величество.
— Да... тут вы правы, барон.
Король сделал минутную паузу.
— Давно ли вы не были в Стокгольме?
— Давно, Ваше величество! И, откровенно, соскучился по этому удивительному северному городу, родному и близкому моему сердцу. Стокгольм устроен так, что все шпили его соборов, башни замков, готические храмы неудержимо и высоко устремлены в небо. Он словно органически, архитектурно связан с небом. Город, устремлённый в небо. Ваше величество...
— Да, господин генерал... Вы словно высветили этими словами суть города, столицы нашей шведской земли. Потому Господь, наверное, и хранит наш Стокгольм, что он связан с небом. Я благодарен вам за эти слова, генерал.
— А я вам, Ваше величество. За доброту и внимание к моему народу и к стране Суоми, за высокое ваше гостеприимство. За ваш Стокгольм, устремлённый в небо, — Маннергейм улыбнулся широко, весело и свободно.
Карета плавно шла, слегка шурша и постукивая колёсами по булыжной мостовой. Три вороных коня фыркали и звонко били копытами по заиндевелому чёрному и тёмно-красному камню.
Впереди королевской кареты ехали ещё две. Сзади — тоже. Королевский конный кортеж двигался по центральным улицам февральского заснеженного, но чисто убранного Стокгольма. Проезжая часть улиц была тщательно подметена. Людские дорожки тоже расчищены для прогулок жителей города и гостей. Многие стояли, созерцая королевский выезд вместе с правителем Финляндии. О Маннергейме в Стокгольме знали. Его визит был широко освещён в газетах.
...Через день к вечеру барон почувствовал свинцовую тяжесть в ногах. Голову ломило, и ломота была во всём теле. Он слёг. Температура поднялась под сорок по Цельсию.
Это было четырнадцатого февраля, а пятнадцатого он собирался ехать в Копенгаген.
Врач положил ему на голову прохладный компресс. Ткань была не просто смочена водой, а пропитана каким-то лекарственным настоем. Ему дали и пить тёмный и горький горячий отвар. Поставили банки. Но он всё равно не мог нормально заснуть и метался всю ночь.
Электрические светильники над головой в его спальне то уменьшались и темнели, то увеличивались и слепили его. Это всё ему казалось из-за высокой температуры. Он находился в тяжёлой полудрёме. И его личный врач, и шведский королевский лекарь не отходили от него в эту ночь. Какой-то смутный гул стоял в ушах, хотя он хорошо знал, что в покоях, отведённых ему во дворце, царит тишина. Внезапно ему почудился человек, спрятавшийся за тяжёлую портьеру, и он сунул руку под подушку, ища револьвер... Ему казалось, что он на фронте, спит в походном штабе, в палатке. Только он никак не мог понять, что это за война — то ли Освободительная, которая завершилась меньше года назад, то ли ещё та, Вторая Отечественная, где он командует кавалерийским соединением...