Одна отдельно счастливая жизнь. Записки художника (Вольф) - страница 2

Мама сидела согнувшись, застыв, обхватив себя руками, глядя как бы в одну точку мокрыми глазами; из глаз сами по себе текли слезы. Мне, помню, показалось, что она ничего не видит.

Вдруг человек в фуражке, который сидел напротив меня, поднял голову и стал смотреть прямо на меня. Я еще не понимал, что происходит, и не испугался. Я тоже его рассматривал: худое лицо, почерневшее какое-то, болезненное, – мне стало даже жалко этого человека. Но все-таки не так, конечно, как маму. Человек сказал что-то дворнику, и тот боком, осторожно прошел вдоль стены ко мне, завернул меня в одеяло и понес в маленькую комнату бабушки, соседнюю по коридору. Бабушка лежала, закрыв глаза, рядом сидела соседка, тетя Катя, чем-то противно пахло.

Меня куда-то уложили, и я, видимо, снова заснул, так как очнулся в темноте. Мама держала меня на руках, а в светлом пространстве двери стояли два темных силуэта в фуражках. Только тут я ощутил, что происходит что-то очень, очень плохое. Стало страшно, нахлынул какой-то ужас. И конечно, слезы, слезы. Помню, мама стала меня весело и громко спрашивать: “Скажи, что тебе привезти – велосипед, мишку, паровоз?” Я видел, что она изо всех сил старается держаться и казаться спокойной, хотя на самом деле ей, видимо, очень плохо и ее трясет. Чтобы поддержать ее игру, я стал просить маму: “Привези велосипед, велосипед!” И тут раздался голос: “Всё, хватит! Идите!” – и она пошла по коридору, а за ней, как-то тяжело и понуро, эти двое в фуражках и дворник с огромным мешком на спине. Несмотря на охвативший меня ужас, я помню свое впечатление, что всем участникам этой сцены было тяжело и неприятно. И две темные фигуры в фуражках сами были подневольные. И всё происходящее – какой-то бессмысленный, никому не нужный ужас. Что было дальше – не знаю. Кажется, жил с бабушкой в ее каморке. Все это время наша комната была опечатана, а потом приехали и заняли ее муж и жена с девочкой. И соседи говорили шепотом про них: “НКВД, НКВД”. И боязливо оглядывались.

Письмо из лагеря

После тяжелых и ярких в своей отчетливости воспоминаний об обыске и уводе матери в памяти – долгий черный провал. Абсолютно ничего не помню, как будто я умер на какое-то время. Может быть, почти так и было на самом деле. Я остался с бабушкой в ее комнатке (9,5 кв. м) – совершенно пустой, без шкафов, без книг, без занавесок. На окне – кастрюли, на шнурке – лампочка без абажура. Помню только постоянно говорящий черный круглый репродуктор. Возможно, я даже не выходил во двор гулять, но что делал – не помню. Игрушек ведь тогда не было, книжек – тоже. Бабушке было под семьдесят лет, она после ареста мамы почти не вставала с постели. Никто к нам не приходил – видимо, боялись. Зато помню, как уже летом, в жаркий день, получили от мамы первое письмо из ее лагеря. Помню, как бабушка плакала все время и повторяла: “Она жива! Она жива! Твоя мама не умерла, она жива!” После этого письма бабушка чуть-чуть ожила, стала выходить из дома и брала меня с собой. Мы сразу же пошли на почтамт, который был рядом, и там, во дворе, долго стояли в очереди, чтобы купить ящик для посылки в лагерь. После этого я, кажется, стал понемногу выходить гулять в наш двор, но никаких воспоминаний об этом времени не осталось. Помню только, что с этого лета у нас в комнате постоянно стояли ящики для посылок и постоянно бабушка ломала голову над тем, где купить что-то для посылки. Помню, как подолгу стояли в очередях во дворе Почтамта. Это был особый, страшный мир отверженных, несчастных людей, обреченно и молчаливо стоявших в этом темном, узком дворе под черной табличкой “Прием посылок”.