Тихие вечера ткут над селом лунную пряжу, белеют черешнево-вишневым цветом, а Глуша притаилась, коптит лучинами. Ни веснянок, ни молодого смеха. Тоска. Безбрежная, бескрайняя. Стукнет ведро о сруб колодца, заскрипит журавль, завоют с голоду собаки — и снова тишина…
За думой — дума, за воспоминанием — воспоминание…
Видит во сне Глуша свою судьбу — долю будущую, желанную, и ту, прошлую, давнюю, древнюю. Когда не было в селе ни богатых, ни бедных, когда рощи кишели дичью, а воды рыбой и никто не имел над этим власти, когда не платили за кота, за собаку, за потраву, когда не было на пути ни графов, ни старост, ни осадников, ни постерунковых, ни экзекуции. А были труженики, приволье…
Видит сны село. Кто спит, кто не спит, поскребывает взлохмаченную голову: «И когда уж оно, господи, переменится? До какой поры паны будут кровь сосать?..» А с утра снова: ноги в руки — и айда за насущным. Кто в фольварк, кто в дорогу, на пашню, кто на свой кровью и по́том политый клочок: не поспело ли, нельзя ли хоть намять на затирку?
До каких пор?
С утра до вечера люди толпились на болотах, озерах, на реке. Тот, кто не шел на постоянные работы — в каменоломню, скажем, или еще куда-нибудь, — чинил старый челн, сачок, брал корзину, серп, косу или просто нож и отправлялся на какой-нибудь промысел. Может, какая рыба поймается, ягода найдется, а нет — так просто нарежет рогозы. Голод не тетка. Хоть от этой рогозы и тошнит и скулы сводит, а что поделаешь. За нее хоть не штрафуют. Наберешь скользких кореньев — и хоть вари, хоть суши, хоть так ешь. А увидит постерунковый с рыбой, тут плохо придется: панское, графское… Земля, воды, леса — все панское да графское, даже солнцем и тем торгуют: больше окон в хате — больше и плати. Есть на хате труба — плати… Сколько черных хат на Полесье! Ежедневно дымят настежь раскрытыми дверями, коптят свет, коптят души.
Андрон с Яринкой собирали черепашек. Текля осталась дома — Андрею вдруг стало хуже. Утром встал — голова так закружилась, что чуть было не упал. От слабости, наверно… Так они сегодня с Яринкой.
Челн у Жилюка так себе: ни маленький, ни большой, ни старый, ни новый — года три назад Степан смастерил. Хороший был челн! Да подгнил, никто за ним не смотрел, не смолил. Плавали, пока плавалось. Недавно, правда, Андрон законопатил щели, не течет будто. Чуть не полдня плавает, а только раз Яринка вычерпывала.
Тихо плывет челн. Речка петляет между камышами и вербами, то мчится, стиснутая берегами, то едва течет, почти останавливается на широких плесах… Жалобно кыгычут чайки; медленно прохаживаются аисты; подолгу выстаивают, словно на часах, хохлатые цапли; плачут, поют, верещат в зарослях камышовки, выпи и множество других птиц. Андрон изредка взмахивает веслом, кое-где на мелких местах останавливается, пристально вглядывается в просветы между водяными лилиями и купавами — нет ли черепашек? Уже немного набрали, да еще хотелось бы… Такие вкусные они тушеные! Чистенькие, беленькие. Говорят, кое-где даже паны лакомятся ими… «Подавились бы они этими лакомствами, — так и рвется у Андрона вслух, — вовек бы их не знать, ни панов, ни этих черепашек…»