Горький откашлялся, вынул платок, вполне по-пролетарски смачно прочистил нос и невозмутимо продолжал:
— Но не было на моем сердце праздника, ибо и море, и небо были чужими. Всегда с неудержимой властностью меня тянуло сюда, на родную землю. И буду теперь я жить в этом пасмурном Петербурге, и теперь мне стало очень хорошо… Пьем за родную землю, которую ругаем беспрестанно, а жить без нее нам невмоготу! Пьем под это прекрасное блюдо с французским названием, умело приготовленное талантливыми русскими руками, — горячий жюльен.
Все дружно осушили бокалы, кто-то из зала нетрезво крикнул «ур-ра!».
Соколову интересней было другое — какие известия привез его приятель.
Он посмотрел в упор на Джунковского:
— Ты, Владимир Федорович, руководствуешься правилом: «Плохое торопятся сообщать только дураки»?
Шеф жандармов натянуто улыбнулся:
— По-моему, правило хорошее.
— Ну так что?
Джунковский укоризненно посмотрел на сыщика:
— Не спеши! Закончим ужин, выйдем на морозный воздух, там и поговорим!
Загон для ленивых и униженных
Горький, довольный собой, важно глядел на Соколова:
— Граф, я помню нашу недавнюю встречу, помню, с какой неукротимой страстью вы защищали существующий строй и самодержавный режим. Оглянитесь вокруг себя, народ стонет от произвола властей. Заводчик эксплуатирует рабочего, крестьянин бедствует, лишенный земли. Интеллигент мятется, не зная, куда приложить свои силы и знания. Разве вы можете отрицать, что просвещенный человеческий ум открыл новые горизонты в развитии человечества — это социализм?
Соколов удивился:
— Но если я не жажду этих «горизонтов»? Не хочу жить в искусственно организованном социалистическом обществе? И кто будет править мною? Какой-нибудь помешанный на кровавых преступлениях Савинков или бездельник Ульянов-Ленин? Они мне физически отвратительны. Их идеи — мертвы и ненавистны для всякого здравого умом человека. И таких, как я, очень много, гораздо больше, чем тех, кто хочет коренных перемен нынешней жизни.
Горький нравоучительно произнес:
— Перемен желают униженные и оскорбленные…
Соколов парировал:
— А я терпеть не могу униженных и оскорбленных. Нас могут убить, но унизить — никогда, если мы сами того не захотим.
Горький возразил недобрым, глухим голосом:
— Позвольте, позвольте… Говорите вы так только потому, что не знаете русский народ. Общественные перемены обязательно нужны. Нужны уже потому, что этот народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать. Хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. И жесток он без всякой меры. Нигде не бьют женщин так безжалостно и страшно, как в русской деревне. У какого еще народа найдешь совет-пословицу: «Бей жену обухом, припади да понюхай — дышит? — морочит, еще хочет». Я вот просмотрел «Отчеты Московской судебной палаты» с 1901 по 1910 год. И я подавлен количеством истязаний детей. Вообще в России очень любят бить, все равно кого. Народная «мудрость» считает битого человека весьма ценным: «За битого двух небитых дают, да и то не берут». Так что, господа, с этой дикостью пора кончать, ибо сама она не кончится. И без силы тут не обойтись.