Запнувшись, он упал, и я вместе с ним. Мы рухнули на землю, от удара он резко выдохнул. Не успел я и слова сказать, как он вывернулся и ухватил меня за запястья. Я стал вырываться, не совсем понимая, как себя вести. Но теперь я хотя бы мог сопротивляться.
– Пусти!
Я дернулся, пытаясь высвободиться из его хватки.
– Нет.
Молниеносным движением он подмял меня под себя, прижал к земле, уперся коленями мне в живот. Я тяжело дышал, злился и в то же время был до странного счастлив.
– Никогда не видел, чтоб кто-то сражался так, как ты, – сказал я ему.
Признание или обвинение – а может, и то и другое.
– Много ты чего видел.
Говорил он мягко, но я все равно ощетинился.
– Сам знаешь, о чем я.
Взгляд у него был непроницаемый. Над нами тихонько перестукивались незрелые оливки.
– Может быть. Так о чем ты?
Я рванулся – что было сил, – и он меня выпустил. Мы сидели на земле – в пыльных, липнущих к спинам хитонах.
– Ну…
Я осекся. Я теперь стал злее, знакомый жар гнева и зависти занимался во мне как от удара кресалом. Но желчные слова исчезали, не успев родиться.
– Равных тебе – нет, – наконец сказал я.
Он поглядел на меня, помолчал.
– И?..
Что-то в его голосе лишило меня последних остатков гнева. Все это было важно – раньше. Но теперь кто я такой, чтобы об этом жалеть?
Словно бы услышав меня, он улыбнулся, и лицо его было как солнце.
После этого дружба нахлынула на нас разом, будто весенние потоки с гор. Раньше и мне, и остальным мальчишкам казалось, что его дни проходят в обучении царскому и государственному делу, в метании копья. Но для меня уже давно не было тайной, что – кроме уроков игры на лире и тренировок – его дни проходили в праздности. Поэтому мы с ним могли пойти купаться, а на следующий день – лазать по деревьям. Мы сами выдумывали себе игры, боролись друг с дружкой, носились взапуски. Лежа на теплом песке, говорили: «Угадай, о чем я думаю?»
О соколе, которого мы видели из окна.
О мальчишке с кривым передним зубом.
Об ужине.
И пока мы плавали, играли или разговаривали, на меня то и дело накатывало какое-то чувство. Оно вскипало в груди, захлестывало с ног до головы – почти как страх. Почти как слезы, до того быстро оно появлялось. Но, в отличие от слез или страха, оно было парящим, а не давящим, радостным, а не унылым. Мне и до этого случалось знать довольство – краткими урывками, когда я предавался одиноким развлечениям: швырял скакавшие по воде камушки, играл в кости, грезил. Но, по правде сказать, тогда дело было не в том, что я чувствовал, а в том, чего не чувствовал, ведь только тогда страх отступал – когда рядом не было ни отца, ни мальчишек. Я был не голоден, не был болен, не хотел спать.