— Аттила Формеш, — ответил густобровый. Мы уже слышали утром имена друг друга, но были тогда еще слишком взволнованы и не запомнили их, однако теперь мне казалось, что я уже знаю это имя. Цако по очереди перезнакомился со всеми. Бросив на кровать умывальные принадлежности, все еще голый по пояс, он подошел к моему соседу. Пухлый веснушчатый паренек разогнулся, время от времени он вытаскивал сумку из-под кровати, из сумки доставал коробку, из коробки печенье, которое съедал, потом укладывал коробку в сумку, а сумку под кровать, и Цако подошел к нему как раз в тот момент, когда он еще раз для верности наклонился проверить, крепко ли запер сумку. Итак, он разогнулся и бесстрастным голосом сказал:
— Элемер Орбан.
Он был не столько толстый, сколько пухлый. Из-под высокого воротника его кителя выглядывал краешек белой, накрахмаленной полотняной полоски, которую унтер-офицер Богнар назвал «подворотничком». Нам, новичкам, выдали не летнюю тиковую форму, а черную суконную — «Waffenrock»[3], с медными пуговицами, и брюки из такого же черного сукна, — длинные брюки, в которых мы еще никогда не ходили. Между тем стояла чудесная, теплая осень. Точнее, конец лета, хотя здесь, среди гор, небо уже смотрело чуть-чуть по-осеннему.
И Габор Медве смотрел из окна на это небо. Во всяком случае, его рукопись, написанная от третьего лица единственного числа, которая попала ко мне спустя тридцать четыре года, начинается именно так.
«Окна спальни выходили на три стороны — юго-запад, северо-запад и северо-восток. М., облокотясь о подоконник, стоял у одного из юго-западных окон, идущих по фасаду здания. Смеркалось. Солнце уже закатилось за горы, но вечер еще не наступил. Вечера вовсе не было еще, было светло как днем. Просто солнце заслонили отроги Восточных Альп, но оно еще не зашло. Сверху отчетливо различались цвета внизу, даже многообразные оттенки зелени листвы. Только в главной аллее понемногу начала сгущаться вечерняя тьма, которую потом так и не смогут рассеять редкие фонари на железных столбах. Бодрящий, горный воздух приятно пощипывал лицо М.; мысли свободно блуждали, мчались по длинной главной аллее, под шатром высоких столетних деревьев, назад по дороге, которой он пришел сюда утром с матерью, через парк, через главные ворота, по небольшому мосту через речку, еще по одному каменному мосту через вздувшийся мельничный отводной канал, назад в город по узенькой улочке, потом вдоль главной улицы, мимо развалин крепостной стены, мимо церкви, бенедиктинской гимназии и отеля «Золотой Страус», где они ночевали, потом на вокзал и дальше, в большой знакомый и незнакомый мир, который состоял из романов Жюля Верна, картинок в учебнике французского языка, воспоминаний и стремлений, мир бесконечный и загадочно волнующий, о котором каждую минуту может напомнить незнакомое лицо, причудливое освещение, новый вкус или непривычный аромат. М. думал о далеких одиноких всадниках, о Триестском заливе, об одной далекой-далекой рождественской ночи, три или четыре года назад, о вчерашней вечерней прогулке в экипаже по главной, асфальтированной улице городка, о чемпионе по теннису Беле Керлинге, о малосольных огурцах, о замшелой скале, о белом парусе. Повеяло вечерней прохладой, но вечер еще не наступил, только солнце опустилось за горы. М. смотрел на небо и видел то, на что смотрел. Еще около девятисот раз солнце так же будет уходить за отроги Альп, но он никогда больше, во всяком случае еще страшно долго, не сможет видеть то, на что будет смотреть.