С того дня моя жизнь изменилась. Возвращаясь из своих походов в госпиталь и на базарную площадь, я шла к будке Беркута, он уже ждал меня и, в нетерпении натягивая цепь так, что ему приходилось становиться на задние лапы, следил, как я приближаюсь. Он облизывал мое лицо, руки, прыгал вокруг меня, подводил к своей миске, приглашая полакомиться костями. И мы часами играли вместе, и не было у меня тогда товарища лучше, веселее и вернее, чем он.
Но мама и Галя были огорчены. Во-первых, они все время боялись, что он искусает меня, во-вторых, я перестала их слушаться. Как только я чувствовала за собой какую-нибудь вину и опасность наказания, я уходила за черту волшебного спасительного круга, черта эта определялась длиной цепи Беркута, и я очень точно знала ее. Стоя у самой ее границы, я вела переговоры с мамой и Галей, выторговывая выгодные условия мира, а Беркут, сидя рядом, подкреплял мои требования, время от времени безмолвно оскаливаясь и показывая огромные белые клыки моим, как он думал, злейшим врагам.
Шли дни, и однажды мама сказала, что завтра приедет папа, что он приедет с фронта повидать нас и очень огорчится, если узнает, что я живу в собачьей будке и не слушаю маму. Я обещала маме не подходить к Беркуту целый день, пока папа будет у нас, а потом спросила: «Он будет только один день?» — и мама вздохнула и сказала: «Да, только один».
Вечером она испекла пирожки с мясом и вареньем. Я никогда не ела пирожков; правда, мама сказала, что, когда не было войны и мы жили в Москве, она часто пекла пирожки, но я этого не помнила.
Утром, когда я проснулась, папа еще не приехал. Мама, уходя на работу, одела меня в новое платье и велела сидеть дома, никуда не ходить и ждать папу. А главное, не подходить к Беркуту, чтобы не запачкать платье. Я осталась одна. Я походила по комнате, не зная, чем заняться, чернильницу Галя поставила высоко на полку, так, чтобы я не могла ее достать, игрушек у меня не было, а деревянные чурки, которыми топили печку и из которых можно было строить дома, мне надоели. Я хотела открыть шкаф и посмотреть высокую стеклянную башню, внутри этой башни были духи, и они очень хорошо пахли, но потом я подумала, что могу разбить ее, и не стала открывать шкаф. И тут я еще немножко походила по комнате и вдруг поняла, что больше всего на свете мне хочется пойти к Беркуту. Тогда я сняла новое платье, взяла самый большой пирожок и вышла во двор. Беркут дремал возле своей будки, но глаза его были только чуть прикрыты, — видно, он все время смотрел на дверь нашего дома, потому что сразу увидел меня, вскочил, залаял, прося идти побыстрее. Я побежала к нему, тут он увидел, что я несу ему пирожок, и обрадовался еще больше, стал прыгать еще выше и еще громче лаять. Я часто приносила ему из дому какую-нибудь еду, и мы придумали такую игру: я становилась на цыпочки, поднимала руку с едой вверх, а он подпрыгивал и выхватывал еду из моей руки. И сейчас я решила сделать так же, но сначала попробовать, с чем пирожок — с вареньем или с мясом, а Беркут этого не знал: он подпрыгнул как раз в тот момент, когда я поднесла пирожок ко рту, и от радости немного не рассчитал, потому что я почувствовала вдруг сильный удар в подбородок, и тут же что-то теплое и соленое на губах. Беркут почему-то жалобно-недоумевающе взвизгнул, поджал хвост и побежал к будке. Он закричал так жалобно и громко, что из дому выскочил его хозяин инвалид Владимир Иванович и побежал ко мне, а теплое уже текло у меня по шее, я дотронулась рукой до губы, потом посмотрела на руку, она была в чем-то липком и красном. И в этот момент во двор вошел папа, и тогда я заревела и побежала к нему. Папа бросил на землю рюкзак, схватил меня на руки и побежал по улице, а сзади, хромая, бежал Владимир Иванович и кричал: «Подождите, подождите, вы же не знаете, где больница».