Избранное (Шугаев) - страница 28

В будке сидит веселая компания, частично выпившая, Егору и Вите достается место у заднего борта. Стенка у будки здесь выломана, поэтому всю пыль, всю мошку при остановках глотают они. Зато едут, зато Майск потихоньку исчезает, сливаясь с тайгой.

Егор прислушивается к разговорам, скачущим над компанией. Небритый парень в накомарнике с откинутой сеткой жалуется:

— Да разве ж я думал, что тесть — зверюга такая. Я ему сенки пристроил, погреб выкопал, а он гонит теперь. В городе, говорит, с теплым туалетом заводи. Вот же корынец какой! — Парень обиженно распускает губы, на щеках хмельной румянец.

Сосед его, мордастый, гладкий дядя, довольный трезвым своим состоянием (а уж законные, субботние граммы получит без всякого скандала из рук жены), развлекается, неумеренно сочувствуя товарищу:

— Иди ты! Такого парня гонит! Да он без тебя засохнет, в навозе сгниет.

— Так и именно! Пока живот надрывал — сынок, сынок, а счас, значит, выметывайся! Все! Седня же отломаю сенки и колодец засыплю. Не я буду!

— Ты смотри! — Дядя возмущенно крутит головой: вот, мол, заели парня.

— Вот точно. До последнего гвоздя сенки растащу.

У кабины разговоры иного характера.

— Тогда ее спрашиваю: зря, что ли, я такую очередину за яблоками стоял? Так, что ли, и уходить?

— Мы, понимаешь, на трассе, а усатые вроде тебя, Петька, в это время к твоей девушке. А?

— Сегодня побреюсь и к библиотекарше. А она так и тает… Толечка, дорогой…

Дорога в Максимиху мята-перемята: ребристая зыбь меж колеями-канавами, занозистые, шаткие лежневки, глубокие промоины, забитые пеньками, корьем и ветками. Трясет, мотает, перед каждой выбоиной пыль обдает машину желтой отравой, по мошке охота палить сразу из двух стволов; Егору душно, противно, лучше бы пешком идти, и он с ненавистью думает о себе: «И мучиться-то по-настоящему не умеешь. Другой бы просто наплевал на тряску, на пыль, а тебя еще и это изводит. Мелко, некрасиво».

Витя по-всегдашнему недосягаемо молчалив, сидит прямо, над переносицей, между бровями, кожа собрана в бугорок, придающий Витиному лицу этакое решительное выражение.

Отягощаемый серыми, мрачными размышлениями, перебирая случившееся с бесцельным упорством, нянчась с ним, как с больным зубом, Егор смотрит на Витю и с облегчением, не сопротивляясь, поддается гипнозу воспоминаний, тонет в добром, теплом потоке признательности: «Витька. Витек. Поехал, чтоб мне, дураку, легче было. Свои планы — в сторону, мне — ни слова. Молчи, молчи».

Егору все в Вите кажется необыкновенным, завидным, и временами со смешной, мальчишеской нетерпеливостью хочется самому быть таким же. Он помнит зимний день, еще в студенчестве, лыжню, до блеска измазанную солнцем, мохнатые снежные шарики на черных листьях осин, себя и Витю, свернувших почему-то с лыжни и идущих по сахарному, рассыпчатому пасту небольшой поляны. Вдруг Витя останавливается: «Смотри». Под тихим коричневым кустом шиповника прохаживаются два жулана, вернее, жулан, красногрудый и важный, и жуланиха, серенькая, в скромном зеленом фартучке. Недавно они поссорились, потому что жулан настойчиво предлагает сморщенную ягодку шиповника, а она, выхватывая за черешок из клюва, все отбрасывает ягодку в сторону. В конце концов настает мир, и жулан с жуланихой по очереди расклевывают ее. Егор помнит свое удивление, увидев влажные глаза Вити, очень растрогавшегося незатейливой лесной сценкой, помнит свою смущенность, что остался холоден, что не смог так остро и глубоко причаститься к природе, как Витя, и там же, на поляне, дал себе слово быть участливее, щедрее, зорче. В общем, таким, как Витя.