Мы захватили кипы этих газет и еще других, белоказачьих — «Вестник Верховного округа». Газеты эти мы пустили на раскурку, потому что были охочи до табачка, а точнее, махорки, с которой подружились за трудные военные годы так же верно, как и с винтовкой, шинелью, седлом.
Кони разной масти, оставленные белогвардейцами, словно собаки, бродили по городу. Большими, обалделыми глазами глядели на опрокинутые повозки, тачанки, орудия. Будто в доме перед дальней дорогой, на улицах лежали узлы, чемоданы, корзины. Несметное количество! Железнодорожные пути были забиты эшелонами с фуражом, продуктами, снарядами…
Мы сдавали охране пленных на Суджукской косе, когда прискакал нарочный и передал мне приказ явиться в штаб 9-й армии к товарищу Каирову.
Вечерело. Но небо еще фасонилось голубизной, хотя на нем уже, точно веснушки, проступили первые звезды. Земля, разморенная солнцем, парила. И воздух на улице был мутноватый, как в прокуренной комнате.
Каиров, с перевязанной рукой, — разорванная кожанка внакидку — хитро посмотрел на меня и спросил:
— Как настроение?
За его спиной маленький и желтый, точно привяленный, человек, в очках со сломанной дужкой, монотонно диктовал машинистке:
— Захвачено сорок орудий, сто шесть пулеметов, четыре бронепоезда, тридцать аэропланов… Общее количество пленных составляет…
— Боевое, — ответил я.
— Добре. Дело для тебя есть.
— Наконец-то.
— Время пришло, — сказал Каиров. — Не зря же я тебя четыре месяца готовил. Посиди минут пять в коридоре. — И добавил с улыбкой: — Больше ждал.
Не знаю, почему он назвал прихожую коридором. Никакого коридора в этом барском особняке я не увидел. Двери с улицы — возле них стоял часовой-красноармеец — заглядывали прямо в широкую прихожую, выложенную цветным паркетом. На паркете тускнел пулемет. Усатый дядька протирал его ветошью.
В глубоком, обшитом золотым плюшем кресле небрежно, словно барин, сидел молодой парень. С толстыми губами, мясистым носом. Взгляд у парня был ленивый и немного презрительный. Он курил толстую вонючую сигару. Потом ему надоело дымить, и он затушил ее, вдавив в золотистую плюшевую обшивку.
— Друг, — сказал я, — мебель портишь.
— Буржуазную рухлядь жалеешь?! — окрысился парень. И сморщился, и заморгал ресницами, словно в глаза ему угодило мыло.
— Мебель не виновата, возразил я. — Теперь она наша. Революционная… Рабоче-крестьянская.
— Отвали! — сказал парень. — Ты мне свет застишь. И мешаешь сосредоточиться.
И он опять, уж, конечно, назло мне, ткнул в плюш кресла, правда, на этот раз загашенную сигару. Вывел какую-то закорючку. Возможно, расписался.