А вспоминать надо: как других обижал, как жену в гроб свел, как Колю испортил вином, как с чужими женами жил… Да мало ли что натворил! Федор приготовился вспоминать, но в голове, словно кто лампочку загасил, освещавшую темную кладовку с залежами собственного окаянства.
Он сидел, часто моргая и напряженно шмыгая носом. Напрягался так, что сперло дыхание, но вспомнить не мог ничего кроме птичьего взмаха безвольных пьяных рук падающего от его пинка Николая…
На минуту выглянуло солнце. Слабой искоркой блеснула на тропе крупная песчинка. Черный грач заводной игрушкой подскочил к самым ногам Федора и, склонив головку, посмотрел на него круглым лукавым глазом. Федор плюнул на птицу и отвернулся.
* * *
Когда вернулся отец Игнатий, Федор уже без особого труда добрел до храма. Ему хотелось расспросить про Маланью, но язык не поворачивался. Агафья куда-то запропастилась. Батюшка молчал и, видимо, хотел поскорее уйти, пока та не вернулась. Запирая храм, Федор все же отважился и спросил:
— Жива-то?
Батюшка молча кивнул головой.
— Надо бы и мне исповедаться, — сказал Федор и не договорил, отец Игнатий упредил его:
— Послезавтра. Готовься.
Он простился со сторожем и зашагал не к калитке, а в дальний угол кладбища, где был широкий разлом в ограде. Федор смотрел ему вслед и думал, что надо остановить его и упросить исповедать его прямо сейчас, не откладывая. «Доживу ли я до послезавтра?..». Он смотрел на удаляющуюся спину священника, а видел какое-то сизое дерево, качающееся и расплывающееся вдоль ограды.
Через минуту прибежала Агафья. Стала заполонено рассказывать о том, как ее не пустили в больницу, что Маланья слаба и помрет непременно. Федор слушал, силясь понять, отчего ей так весело. Но Агафья вдруг высморкалась и зарыдала. Федор мазнул ее шершавой ладонью по спине: «Ну-ну, женка». Хотел еще сказать что-то утешительное, но не собрался и медленно побрел к себе.
Он сварил себе супу из крапивы и снитки, нехотя похлебал горькое варево, ковырнул в банке «Частик в томатном соусе», но есть не стал. Выпил чаю с ржаным сухарем и лег на кровать.
Болели ноги, сухо жгло в животе, ломило поясницу, но он приказал себе о болях не думать. Закрыл глаза и попытался уснуть, но сон не шел. Мелькали перед внутренним взором лица родных и давно позабытых людей, какие-то дома, деревья. Била по воде огромная семга, громко хрипела подстреленная им белуха, затарахтел мотор, угрюмо, с укоризной глядели на него глаза Николая. «Эх, Коля-Коля, — вздохнул Федор. — Как же быть, коли помру и не свидимся. Письмо б написал тебе, да не горазд я. Да и чего писать? Был бы рядом, попросил бы простить да слова бы путные нашел… А то и не нашел бы. Горазды мы друг дружку учить, а сами-то по-человечески и прожить не можем. Сам-то прожил свиньей. И зачем мне такой срок дан? Восемьдесят пять годов — шутка ли! Во всем районе — только бабки-сверстницы, да и тех немного. Мои-то дружки — уж десять годов, как последнего проводил на тот свет. И почто дольше всех небо коптю. Однако, родила ж меня мать, на добро наставила… Ох, тяжело помирать, страшно. Дело небывалое… Бедный человек, однако. В молодости от блуда да всяких страстей не знаешь, куда деваться, а в старости — одни болезни. А может, еще потяну до Колькиного возврата? Может, померещилось, мало ли чего не бывает. Может, предчувствие, а, может, наваждение какое… Срок никому не ведом. Надо и помыслы таковые гнать, дальше жить, Колю ждать. Сказано: