Паренек вдруг зашмыгал носом, как бабенка на поминках, и сразу стал похож на наших сулацких, курносых и жалостливых. И удержу на него не было. Взялся перерассказать мне всю свою роту.
Так бывает после тяжелых боев. Припоминается вся жизнь до фронта. Иногда оборвется бой, а мне вдруг в нос бьет запах сулацкой степи. Иль соседский петух будит зорьку в станице, а мне чудится родное село. И хоть трудное было детство, но тянет меня туда, к Большому Иргизу, и будто вижу приятеля Яшку, подарившего мне свое богатство — удочку.
Обдумываешь свою жизнь и товарищей своих.
Хотел я отвлечь паренька от печального и спросил:
— Может, Федора знаешь? Его из-под Турбаслов принесли. Ранена рука, очень много крови потерял, но Дуня, медицинская сестра, говорит: никакой опасности нет.
Паренек выглядел озабоченным:
— Боимся, как бы Федина рука не потеряла силы. Каляльщик он, руки у него должны быть свободные. Война ж кончится, достанем хлопок, каждый захочет домой, и Федю потянет к детям, к работе — на свое место. А вдруг рука пропала?
Ивановец взмахнул руками, будто готов был их подарить искусному калильщику — Федору.
— А уж какой спорый был. Колдует над огромным чаном, материя непрерывно падает, и, чтобы ей аккуратно в чан угодить, Федя калял. Палочкой подхватит и укладывает. Так раз тысячу в день взмахнет, а от ленты пар валит, из чана шибает то кислотой, то щелочью.
Говорил Федор, вернувшись из германского плена (там пришлось ему работать на шахте), что ситцевику тяжело, как шахтеру. Многие и таскают в себе чахотку.
Я молчал, пристыженный. Что знал я до этой войны? Про отца, свой голод и обиды, как пас овец, про сулацкую голь перекатную да еще кое про что.
А малец со сбитыми ногами носил в себе свое Иваново — большущее, фабричное. В его улье судьба одного, видно, касалась всех ситцевых шахтеров.
Парень все вел и вел меня по ситцевому аду, не отпуская ни на миг. Будто хороший командир, он знал подноготную каждого красноармейца.
— Может, ты ротный? — пошутил я.
— Нет, — серьезно ответил он, — обычный политбоец, везучий только. Много наших полегло за Уфу, я ж и царапины не имею, а вот друг мой, пулеметчик Никита, принял в себя четыре пули каппелевцев. На войне и такая несправедливость получается. — Паренек повернулся ко мне всем чистым своим лицом, чуть-чуть веснушчатым у переносицы. — А ведь Никита — лучший пулеметчик. Когда за Турбаслами каппелевцы надвинулись офицерской цепью, он подпустил их вплотную. У каппелевцев, видно, уговор был — идти на нас молча, бить в упор. За первой цепью двигалась вторая, за нею — третья, и в жуткой тишине. Уже совсем рядом их лица: мокрые, бледные, пьяные. Никита не шелохнулся. И пулемет его выжидал. Выдержка роклиста — железо! Да ты ж его видал: Никиту унесли вместе с Федей, он кричал, в беспамятстве мерещились ему светящиеся жуки.