Дорогой длинною... (Вертинский) - страница 234

Но зато, если скинуть сорочку.
Взять лопату, залезть в огород.
Можно разбогатеть в одиночку.
Продавая клубнику в рассрочку,
И всего за какой-нибудь год!
Но, увы, мне нельзя нагибаться,
К сожаленью, мешает склероз…
И чего мне в навозе копаться?
И вообще молодым притворяться
Мне давно очертело до слез!

1956

Москва, ст. «Отдых»

* * *
По золотым степям, по голубым дорогам
Неповторимой Родины моей
Брожу я странником— веселым и убогим —
И с тихой песнею вхожу в сердца людей.
Идут года, тускнеет взор и серебрится волос,
А я бреду и радостно пою,
Пока во всех сердцах не прозвенит мой голос.
Пока не испою всю Родину мою. 
О всех обиженных, усталых, позабытых
Напоминает миру песнь моя,
И много в ней людских мечтаний скрытых,
И много жалоб в книгу Бытия…

1950-е годы.

* * *
Как жаль, что с годами уходит
Чудесный мой песенный дар.
Как жаль, что в крови уж не бродит
Весенний влюбленный угар.
И вот, когда должно и надо
Весь мир своей песней будить.
Какого-то сладкого яда
Уже не хватает в груди…
И только в забытом мотиве,
Уже бесконечно чужом,
В огромной, как век, перспективе
Мне прошлое машет крылом.

1950-е годы.

* * *
Любовью болеют все на свете.
Это вроде собачьей чумы.
Ее так легко переносят дети
И совсем не выносим мы.
Она нас спасает. Она нас поддерживает.
Обещает нам счастье, маня.
Но усталое сердце уже не выдерживает
Температуры огня.
Потому что оно безнадежно замучено
От самых простых вещей.
К вечной казни и муке оно приучено.
Но не может привыкнуть к ней.

1950-е годы.

* * *
Сквозь чащу пошлости, дрожа от отвращенья,
Я продираюсь к дальнему лучу.
Я задыхаюсь. Но в изнеможеньи
Я все еще о чем-то бормочу…
* * *
И в хаосе этого страшного мира.
Под бешеный вихрь огня
Проносится огромный, истрепанный том Шекспира
И только маленький томик — меня…

стр. 276-356

Рассказы, зарисовки

В КИЕВЕ

Было это в Киеве, в дни моей юности. Был я тогда худ и светловолос необыкновенно. Прямо был до жалости блондин. А виски зачесывал не как все, а «из протеста» — наружу, к носу.

Знавал я в те годы одного симпатичного парня, фамилия его была, кажется, Ковальчук. Писал он ладные вывески, малярил, но в душе считал себя художником и не понятым слепой и завистливой толпой талантом. Был Ковальчук громадного роста и такой же силы, а жену имел маленькую, щупленькую, но ядовитую, как стрихнин. Самое удивительное, что эта маленькая, худенькая женщина била гладиатора Ковальчука без всякой пощады, а он кротко подчинялся выходкам фурии. Иногда только, когда вконец исчерпывалась его воловья кротость, Ковальчук переходил в наступление. Тогда он усаживал свою крохотную жену на верхушку высокого шкафа и держал ее там до тех пор, пока она не просила прощения.