Избранное (Хонг) - страница 112

— Ну-у… тот тип, — она стала еще мрачнее, — который каждый вечер ведет к тюрьме караульных солдат и трубит в свой рожок.

— А-а, тогда знаю! — закричал я.

Больше меня не интересовали никакие подробности насчет того, чьей дочерью оказалась моя сестренка, — в конце концов, не все ли равно; увидев, что бабушка зазевалась немного, я выхватил у нее конфету и выскочил на улицу…

В другой раз меня как-то взяла на руки наша соседка, примостившаяся в тени шоана у сложенного из обломков кирпичей очага, в котором горели ветки шоана и сухие желтые листья, — женщина эта торговала рисом и часто одалживала у мамы деньги. Сначала я увлекся игрой с котенком, прыгавшим у меня под ногами, и не прислушивался к разговору соседки с другой женщиной, постарше, в платье с белым лифом и синим поясом, тоже женой солдата, караулившего тюрьму; у нее был очень мудрый и проницательный вид. Но тут котенок — я слишком сильно дернул его за хвост — фыркнул, царапнул меня когтями и удрал, а я стал вслушиваться в их слова. Соседка, хихикая, поносила всех и вся. А собеседница еще старалась ее превзойти. Они то и дело поглядывали на меня разгоревшимися от возбуждения глазами и часто смеялись.

Болтовня их даже не вызвала у меня удивления, злоба и гнев сразу стиснули мне горло. Но я вынужден был молчать. Не знаю, какая сила удержала меня, почему я не бросился на них с кулаками, не стал бить их, пинать, осыпать проклятиями. Перемыв косточки всем нашим соседям, они принялись за мою родню. Отец мой, видите ли, ужасно злой и коварный мужчина. А мама хоть и развратная, но зато покладистая, жаль только — глуповата, ни черта не соображает. Ну, а бабка — у той, какой порок ни возьми, все налицо, потому как весь век свой прожила в невежестве, среди жестоких и мрачных обычаев и предрассудков; ее послушать, так учение — это страшный вред, а свобода — сущее злодейство; и любит она более всего притеснения и мучительство, если, конечно, выпадет случай и будет такое право — изводить и терзать других людей.

Под конец та, что постарше, казавшаяся очень проницательной и мудрой, вдруг заговорила совсем тихо. Показав на человека с непривычно белой кожей — он был в мундире, но без винтовки и прогуливался у ворот тюрьмы, заложив руки за спину, — женщина прошептала на ухо соседке, которая держала меня на руках и жевала бетель:

— Его сестренка — дочь вон того малого…

* * *

Это повторялось каждый вечер в жару и в дождь: солдаты тюремного караула проходили строем мимо моего дома. Их было ровно двадцать человек: летом — в штанах и рубашках из желтого полотна, зимой — в синих шерстяных мундирах. Шли они босиком, на голове у каждого был нон с острием из меди. В первом ряду шагали трое с нашивками на рукавах, нашивки были розовые, точь-в-точь как цветы сливы, и чуть потолще палочек для еды. Рядом с ними, только на шаг левее, шагал парень среднего роста, на белом лице его пылал румянец, глаза блестели, нос был чуть вздернут кверху, а зубы поражали своей белизной. На рукаве у него были два золотых галуна и еще широкая полоса, шитая красными нитками. Ходил он в черных полотняных ботинках, и носки у него всегда были белые, как новенькие. У него не было винтовки; степенно и важно нес он надраенный до блеска медный рожок, при каждом движении медь вспыхивала золотыми бликами в ярких лучах солнца.