* * *
Недели две спустя после этого вечера Сан — он приглядывал за работой типографских машин — услыхал в цехе такую историю. Позапрошлой ночью на маленькой железнодорожной станции в китайский ресторанчик — его собирались уже закрывать — явились молодой японский офицер и с ним пожилой солдат и потребовали кофе. Допив кофе, они долго сидели понурясь за столом, не говоря ни слова. Потом солдат, словно очнувшись от сна, встал и вытащил из кармана какое-то письмо, фотографию и маленькую куклу. Пробежав глазами письмо и поглядев на фотографию, офицер взял в руку куклу и вдруг уронил голову на стол и зарыдал в голос. Бах… бах… Грохнули два выстрела. Солдат умудрился незаметно вытащить из кобуры у офицера пистолет и поднес его к своему виску. Но офицер за какую-то долю секунды до выстрела успел подбить вверх его руку, потом вырвал у него пистолет. Все оцепенели от страха. Солдат рванул из ножен штык, отскочил в сторону, полоснул себя лезвием по горлу и из последних сил вонзил острие в грудь. Когда с ближайшего поста прибежали японцы, офицер, выпустив себе в висок оставшиеся в пистолетной обойме патроны, рухнул замертво в лужу крови, растекавшейся из-под трупа солдата.
Сану почудилось, будто раскаленная игла пронзила его мозг. Печатный станок громыхал под руками, он оторопело глядел на него. А перед глазами стоял как живой вроде и позабытый уже давешний солдат — коренастый, чуть сгорбленный; с заросшего щетиной лица хмуро глядели из-под кустистых бровей глубоко запавшие глаза. Волосатые, точно звериные лапы, руки его тянулись навстречу смеющемуся ребенку; губы, торчавшие меж бородой и усами, целовали ручонки, лобик, щечки и ножки малыша, потом прильнули к торчавшему между ножек стручочку… Он представил себе далекий туманный вечер, когда «гнусный гиббон» — такой же, как и сам он, любящий отец — целует в последний раз своего сына и, повернувшись, уходит прочь…
На глаза его навернулись слезы, он нахмурился, вздохнул тяжело и спросил самого себя: «Что, если это и был мой «гнусный гиббон»? Впрочем, его все равно — рано или поздно — убьет тоска, раскаянье и горе».
1945
Минь чувствовал, что холод становится нестерпимым. Он сунул ладони под мышки и уселся в углу. Но ни поза эта, ни перемена места не помогли — через минуту стужа снова впилась в него.
Комната, где он маялся, ожидая приема, была пуста и просторна. Пестрел цементный пол, разрисованный под цветную плитку. У гладких бетонных стен не стояло никакой мебели — вообще ничего. В дверь шириной с ворота общинного дома рвался, свистя, ветер; и чудилось, будто ветер этот виден на глаз — серый и угрюмый. Еще одна, внутренняя, дверь вела в другую комнату, тоже зиявшую пустотой. А за нею виднелось огромное помещение, посреди которого молча столпились канцелярские столы. Предвечерний свет — он пробивался сюда сквозь пожелтевшие стекла в скособоченной раме окна — был расплывчат и мутноват.