Тартар, Лтд. (Фигль-Мигль) - страница 100

— Про Николю слышал? — спросил Кляузевиц.

— Чего с ним?

— Спятил Давыдофф, женился. Работает в каком-то издательстве и копит деньги на стиральную машину. Пеленки будущие стирать. Ну эти, памперсы.

— Они одноразовые.

Перемены за переменами, подумал я, и вот жизнь вокруг изменилась быстрее, чем изменился ты сам, а поскольку не меняется только мертвое, хоп — и ты вытолкнут и в одно прекрасное утро просыпаешься на кладбище, где сколько влезет можешь возмущаться и толкать зажигательные речи перед окружающими могилами.

— Да? Верно, — сказал Кляузевиц. — Вот и Тартар у некоторых того… одноразовый.

Телевизор показал нам Троцкого, это уже становилось невыносимо. Вождь постоянно мелькал на экране целой армией маленьких расторопных Троцких, и в любое время дня и ночи меня преследовали эти быстрые воинственные призраки: Троцкие пели, играли в футбол, демонстрировали зубную пасту, зачитывали сводку погоды, проводили лотереи и викторины, ползли под танками в черно-белом фильме… Сейчас Лев Давидович сидел в какой-то серой студии и грустным красивым словом вспоминал своего лучшего друга Цицеронова.

Кляузевиц непечатно выбранился.

— Слушай, Карл, — сказал я, — ты когда понял?

— Да почти сразу же, — сказал Кляузевиц. — На выборах без трупа сложно победить, да и с трупом-то дай Бог. Но так проще: сначала напугать, потом — навести порядок.

— Ты бы того, — сказал я, — осторожнее.

— Мой лучший друг — трус, — сказал Кляузевиц. — Придется дать ему эликсир храбрости, хотя это и извращение — давать эликсир храбрости такому трусу. Как это не хочешь? Ты чего, правда боишься?

Ну что ты будешь делать. Я согласился.


Мне приснился ад, и это действительно было очень страшно. Я сидел, прижавшись спиной к какой-то стене, к влажному холодному камню. Вокруг было пусто и тихо, и только где-то вдали слышался ровный, отчетливый шум дождя. Влажный липкий воздух оседал на лице, как паутина, которую я все смахивал и смахивал: упорно, безуспешно.

Неразличимые в тусклой мгле, каменные своды уходили вверх и в стороны, позади была глухая стена, впереди — глухая бездна, и никакая сила на свете не смогла бы заставить меня подняться и сделать шаг в эту бездну, в эту пустоту.

Кто-то меня звал, приветливо и грустно, но, поднимая на зов голову, я понимал, что это всего лишь плеск воды, измененный расстоянием. Кто-то плакал — но и это не было голосом человека. Я сидел в забытьи, в оцепенении, хотя мои руки двигались, глаза моргали, тело дрожало от холода. Я не пытался встать, скованный тщетной скорбью Пирифоя.


Пробуждение ото сна — даже если этот сон был кошмаром — не всегда приносит перемены к лучшему. От жизни не проснешься, в ней нет того счастливого выхода, к которому устремляется в конце концов любое сновидение. Звоном будильника, звуком включившегося телевизора жизнь проламывает брешь и в стене радости, и в стене печали; ее мутненькие потоки без труда размывают бутафорские скалы, казавшиеся несокрушимыми. Телевизор включился, и я проснулся.