Тартар, Лтд. (Фигль-Мигль) - страница 104

Да? сказал Женя. Ну как знаешь.

Что-то странное было в его взгляде.


От разгоравшегося веселья я скрылся на кухне. И вот я сидел на кухне и думал об эликсире храбрости, и о том, что две дороги лучше, чем одна, и о том, что где-то на свете еще остались люди, которых при цитировании Некрасова не пробивает истерический смех, а под «баяном» они разумеют музыкальный инструмент. Мысли эти привели меня в состояние какой-то оторопи. Оторопело я взглянул на появившегося Кляузевица.

Что ж ты жадно глядишь на дорогу? спросил Кляузевиц. Что теперь будет? спросил я.

Ничего, сказал Кляузевиц. Выборы, потом отдыхать. Куда хочешь?

На Галапагосские острова, сказал я. Мы правда уедем?

Если только ты не чувствуешь в себе призвания к мученической кончине, сказал Кляузевиц. Нет, сказал я. Я чувствую призвание к кинематографу.


В жизни столько пакости, что в конце концов перестаешь ее замечать. Это так называемое состояние гармонии с окружающим. Человек, достигший подобного состояния, получает неисчислимые преимущества: он интересуется сменой погоды и пейзажей, а не сменой правительств и по дороге на расстрел способен радоваться необычной форме крыльев какой-то там мимо летящей бабочки. В зависимости от превратностей частной судьбы, кто-то порадуется бескорыстно, а кто-то — на обратном пути — пополнит этой бабочкой свою коллекцию; единственный реальный результат — это несчастливая перемена в судьбе бабочки во втором случае.

Жизнь в моем фильме продолжала разрушаться, да еще в каком темпе. Все, что вы имели счастье видеть в блокбастере-катастрофе — ужасы эпидемии, инопланетного нашествия, мутации пауков и компьютеров, — свалилось на героя всей своей совокупностью; он был поражен вирусом, расплющен танками, съеден пауками, превращен в разумное чешуекрылое, и у него не оставалось времени, сил и средств на то, чтобы вернуть мир в исходную, более счастливую позицию. Это был очень грустный фильм. В развороченном мире все, что было незыблемым, стало призрачно и шатко, а прежде шаткие фантомы укрепились и обнаглели; все было так непривычно, вязко, выдрано из сплетения обычных взаимосвязей… немудрено, что у героя моего фильма опускались руки, а зритель начинал подумывать: да таким ли уж героем был этот герой?

Все вранье обнажилось, вся дрянь всплыла на поверхность. Люди скользили по мне взглядами так, словно я был случайно отколовшимся куском экрана с самым скучным куском изображения. На экране, например, герой целился в главного злодея и наконец-то, после полуторачасовой прелюдии, готовился спустить курок, а я, значит, представлял собой фрагмент фона, на котором все это происходило: облачко, край бензоколонки, вытаращенные глаза статиста на самом дальнем плане. Неудивительно, что взгляды не задерживались.