— Вчера проводила тебя, иду обратно в лавку и думаю: хоть тресну, а расскажу, тебе расскажу, понимаешь?
— Мне?
— Так я ж от Канита про тебя знаю, что ты хороший университет кончил, да в фирме хорошей работал. А потом взял да от всего добра нажитого отказался. Будто и не надо вовсе.
Что ей рассказал Канита — не знаю, но она, очевидно, составила обо мне неверное представление. Если оставить вечно мучившие меня сомнения в стороне и взглянуть на прожитый мною путь здраво, смотрелось всё весьма прозаично: я жил бессмысленно и тупо, потерял свою женщину, опускался всё ниже, пока не разорился дотла.
— Я ещё никому не говорила, что блядью была. Скрывала. Скрывать-то скрывала, а кто знает — тот знает, тут уж ничего не поделаешь. Но думала, вот встречу человека хорошего и расскажу ему всё, выговориться-то перед смертью хочется! Горько всю жизнь прожить, так никому не выговорившись.
— Да уж…
— Так-то оно так, а жизнь человеческая — суета сплошная, да? Говорят же, что не так жить надо — про других думать, каждому сказать, мол, пожалста, после вас, а все так и лезут, глаза кровью налили, вон возьми хоть вагон тут у нас на станции. Я к чему веду-то, понимаешь? Кто отказываться не умеет, тот и жить ни черта не умеет, вот к чему. А ты взял и отказался. А я блядью стала, так это ж то же самое — от своего, значит, тела отказалась.
Я подумал, что для неё прожитая молодость — «ненавистное прошлое». Во всяком случае, именно в таком контексте она и преподнесла мне свой рассказ. В одной книге я видел рядом с иероглифами «проституция» написанное азбукой чтение: «ад». И «красные хай-хилы», словно истекая кровью, повествовали об этом аде её давно ушедшей молодости.
Слова вдруг смерчем забурлили в груди. Разочарование, горечь, ненависть — слова, которые, наверное, описывали всё то, что ей пришлось пережить… Но я понимал и то, что покаяние сладко, как сладка сама смерть. Это её признание… Как мне следует понимать его? Почему она выбрала именно меня? Ведь я не святой и не дьявол, я никчёмная мразь. Упоение, с которым она, наверняка, сделала мне своё признание, будто теми холодными пальцами сжало мёртвой хваткой моё сердце.
— Эх ты… Точно дитя малое. Сколько лет мужик прожил, а всё чистенький, невинненький… Как же мужику без грязи, а? Хотя, тебе такое разве объяснишь…
В её голосе звучало презрение. Но почему же тогда она призналась в своей «блядской» молодости именно мне?
— Девушка та, Ая… Красавица, а?
— Красавица.
— Ишь, лыбится-то как!
— …
— Коряга она, к твоему сведению.
«А…» — снова вздрогнул я. Мои отец с матерью тоже за глаза звали живущих на окраине деревни корейцев именно так. От них слово переняли и многие из моего поколения, причём часто произносили его с таким же презрением. Не был исключением и я сам. И вздрогнул я отчасти и поэтому. Но по тону хозяйки я понял, что, говоря мне это, она преследовала ещё одну цель. Она не могла вынести восхищения, с которым я глядел на девушку. И должна была сказать то, что сказала, иначе слова застряли бы у неё в горле и задушили бы её… В девушке было что-то завораживающее, что наверняка притягивало к ней взоры всегда и всюду. Но что?