— Идиотизм. Не может купить в магазине?
— Для магазинов таких не вяжут, — терпеливо объясняет Елена.
Неринга не подает голоса, хотя речь идет о ней.
— Нет спроса, вот и не вяжут!
— Не понимаю, почему тебе не нравится, что девочка, вместо того чтобы где-то мотаться… Будет праздничное украшение для стола.
— Где ваши праздники? Столы? Когда надо пригласить кого-то, набрасываетесь на меня, как шершни. Свяжете и засунете в шкаф?
— Нет. — Неринга словно проснулась, встряхнула свои нечесаные патлы. Все еще была бы красивой, если бы не горбилась, не втягивала голову в плечи. Подошел бы и дернул за волосы. Выпрямись, как сидишь? — Кончу и распущу.
Она протягивает ладонь с кружочком. Словно окрашенная паутинка. Работа не здешней женщины — усердной китаянки.
— А потом снова то же самое?
Она кивает.
— И тебе… интересно?
— Почему должно быть интересно? Время убиваю.
И это не вызов. Равнодушие.
— Не можешь сходить куда-нибудь? К друзьям?
— Папа, у тебя много друзей?
— Мне некогда думать о том, что у меня есть и чего нет! А ты… на танцы бы сбегала, что ли, если друзья надоели.
Елена укоризненно качает головой, словно ее ребенку сказали нелепость, и это еще невыносимее, чем ее парадная, пустая улыбка.
— Отец, отец, знаешь, кто ходит на танцы?
— Мы… в наше время…
— Неужели хочешь, чтобы твоя дочь подпирала стену, пока ее не соизволит пригласить подвыпивший семнадцатилетний юнец? — спрашивает за Нерингу Елена, подчеркивая «семнадцатилетний», и Статкуса пронзает мысль: ведь Неринга, его Неринга на целых десять лет старше этого воображаемого семнадцатилетнего, который из сострадания, если не в порядке издевательства выведет ее из угла! Неужели двадцать семь? Цифры — страшные, угнетающие — застывают в глазах. Неринга, его Нерюкас добивает третий десяток? Это сидение в четырех стенах, бесцельное ковыряние вязальным крючком, холодный, ко всему равнодушный голос — уже не молодой? Его девочка, свет его очей, постарела?
— Послушай, Неринга. Может, достать тебе путевку на болгарское взморье? Познакомилась бы… с группой…
— Оставь девочку в покое. — Елена продолжает улыбаться, губы — твердые дощечки, странно, что они не стучат, и разочарование Статкуса в дочери превращается в ярость против жены.
— Не дом, а тюрьма. Лица траурные, окна занавешены. Воздух впустите!
Не ожидая, пока выполнят его приказание, сам распахивает окно. Звенят, искрятся стекла, всегда чистые у Елены. Неринга не прерывает работы — ха, работа! — ничто не остановит шныряющего крючка. Будет вязать и распускать. Будет торчать в кресле и возиться с нитками до умопомрачения вплоть до судного дня, если его когда-нибудь уготовят нам атомные маньяки. Неужели это она — не боящиеся осколков стекла ножки, стрелок из лука, наездница, отчаянная любительница кино?