Впрочем, всё это было в другом измерении… В том измерении Калинин зеком был, воплощением неволи, а опер являлся из другого мира, где люди совсем по-другому и дышат, и ходят, и думают… И было это тогда, когда Калинин свою первую арестантскую робу ещё не сносил… Сейчас, вроде бы всё по-другому… И он, Калинин — человек уже вольный, и этот его собеседник с бесцветными волосами такой же — вольный… Хотя, как сказать, как повернуть…
Очень явственно ощутил Николай Дмитриевич, что сейчас на нём не вольная рубашечка в клеточку, а та самая первая арестантская роба, ещё не стиранная, у которой ворот колом стоит и шею нещадно трёт… Он даже шеей повертел, чтобы смягчить жесткое соприкосновение кожи с тканью, в которой пластмассы добрая половина. Пока вертел ещё раз пространство осмотрел, разумеется, взглядом в собеседника упёрся. Почему то захотелось цвет глаз человека, от которого стол отделял, установить. Не получилось… Вовсе показалось, что нет у того глаз. Хотя под бровями и ресницами у него что-то двигалось и даже блестело, всё равно казалось, будто глаза отсутствуют, потому что не было у них ни цвета, ни выражения.
Тем же взглядом очень надеялся Сергей Дмитриевич и телефон на столе у своего собеседника обнаружить. Не обнаружил. Ни красного, никакого другого. Огорчился лишь на долю секунды, потому что отметил… шею говорившего. Последняя слишком откровенно торчала из растянутого ворота свитера. Не очень сильная бледноватая шея с бултыхающимся под кожей в такт словам заострённым кадыком. Вот за этот кадык и зацепился недобрым вниманием взгляд Калинина. Да так основательно, что сам себе Сергей Дмитриевич скомандовал: «Стоп! Стоп! До греха совсем недалеко…» Так же жестко командовал, как в предыдущем присутственном месте, когда был соблазн красный телефон в качестве холодного оружия использовать. Тут же спросил: «Нужен ли этот грех?» Тут же и ответил без промедления: «Нет! Не нужно греха, совсем не нужно!». Правда, блеснуло на самом донышке сознания негромкое, но очень внятное «никакой это не грех», но первое «стоп» куда сильнее было и решающим оказалось.
Нутром понимал Калинин, что молчать сейчас нельзя, что давно уже пора что-то говорить, доказывать, объяснять. Хотя бы что-то сказать, если на всё прочее клейкие табу наложено и всякие «не положено» и «нельзя» припечатано. Понимал, но всё равно молчал. Наверное, было в его молчании, сопровождавшим бегающий недобрый взгляд, нечто пугающее. Потому и встрепенулся до этого не умолкавший человек за столом напротив:
— Вам плохо? Сердце? Давление? Наверное, прошлое о себе напомнило? Может быть, карвалол, валерианка? Или что-нибудь серьёзней? Водочки? У меня нет, к сожалению… Но, если надо, я помощницу пошлю… Тут рядом…