Тут из кухни прибежала Мути и, намочив в прохладной воде пруда тряпицу, обвязала мне голову и приложила к моему лбу холодный сосуд. Сердито бранясь, она уложила меня в постель и напоила разными горькими снадобьями, так что мало-помалу я успокоился. Но болел я долго и в беспамятстве говорил Мути о весах Осириса, просил у нее хлебные весы и говорил о Мерит и маленьком Тоте. Мути преданно ухаживала за мной и, думаю, испытывала великое удовольствие оттого, что могла удерживать меня в постели и кормить. После этого случая она грозно воспретила мне сидеть днем в саду на солнцепеке: дескать, волосы мои все выпали и незащищенная ими лысая голова не может выдержать вредоносных лучей. Но я ведь никогда и не сидел на солнцепеке – я сидел в прохладной тени смоковницы и смотрел на рыбок, которые были моими братьями, ибо не умели разговаривать.
Со временем я все же поправился и, выздоровев, стал еще тише и еще покойнее, чем был до того, и даже заключил соглашение со своим сердцем, так что оно перестало слишком изводить меня. Я не говорил больше Мути о Мерит и маленьком Тоте, я хранил их в сердце, понимая, что их смерть была неизбежна, если моей мере суждено быть полной, а мне должно быть одиноким, ибо, будь они со мной, я жил бы в довольстве и счастье и мое сердце умолкло бы. Но я должен был быть одиноким, таков был удел, предназначенный мне, и одинок я был уже в ночь своего рождения, плывя в просмоленной лодочке вниз по реке.
И вот, поправившись, я тайком оделся в грубую одежду бедняка, снял с ног сандалии и оставил бывший дом плавильщика меди, чтобы никогда больше не возвращаться в него. Я ушел на пристань и вместе с носильщиками таскал грузы, пока спина у меня не стала болеть и плечи не согнулись от тяжести. Я ходил на овощной рынок и подбирал порченые овощи себе в пищу, я ходил на угольный рынок и раздувал там мехи для углежогов и кузнецов. Я делал работу рабов и носильщиков, ел их хлеб и пил их пиво, говоря им:
– Между людьми нет различий, всякий выходит нагим из материнской утробы, и единственная мера человеку – его сердце. Ни цветом кожи нельзя мерить человека, ни языком, ни платьем, ни украшениями; нельзя мерить человека его богатством или бедностью, но одним только сердцем его. Поэтому добрый человек лучше злого, а праведность лучше беззакония. Только это познал я, другого не ведаю, и это – вся моя мудрость.
Так я говорил им перед их мазанками в сумеречные вечерние часы, когда их жены разжигали на улице костры и запах жареной рыбы подымался от огня высоко в воздух и разносился окрест по всему кварталу бедняков. Но в ответ мне смеялись и говорили: