Базилевский отпил глоток кианти и продолжал:
— Годы шли, я старел. Свое ремесло я оставил уже в сороковых годах, да и в душе моей, несомненно, произошел какой-то перелом… после встречи с Анной. Сейчас я рантье, у меня текущий счет… А в душе навсегда сохранились лишь севастопольские дни двадцатого года и — ничего больше. Через месяц я на итальянском пароходе «Кавур» еду в качестве туриста по Черному морю. Буду и в Севастополе. Только из-за этого я и взял каюту на «Кавуре». Мы простоим там почти день, я сойду на берег, похожу по его улицам, подышу его воздухом, вспомню все то, что было со мной в двадцатом году. Встанут полузабытые тени смешных моих «интеллигентов», возникнут из небытия толстый Попандопуло, забавный Рабинович-Шуйский, глупая хозяйка-капитанша… звериные, хищные фигуры Татищева, Голоскухина, Токарского…
Поеду в Бельбек, побываю у Мекензиевых высот, остановлюсь возле дома, где жила Анна…
Все это воскресит во мне и ушедшую молодость, и неразделенную любовь, и все то доброе и хорошее, что дала мне встреча с Анной… А теперь, друзья, и вам, и мне пора! — Старик встал, подозвал метрдотеля. — Вы мои гости, и я прошу разрешения быть хозяином нашей встречи.
Все четверо молча дошли до пристани, где по-прежнему суетился народ, гремели лебедки, сновали матросы, раздавались громкие крики турецких и греческих продавцов.
— Счастливого вам пути, мои молодые друзья! — сказал Базилевский, приподняв шляпу, помахал ею и тотчас затерялся в шумной, разноязычной толпе.
Часовые, стоявшие перед входом в атаманский дворец в Новочеркасске, сделали на караул, отдавая честь подкатившему к парадному подъезду автомобилю, на радиаторе которого трепыхался маленький трехцветный российский флаг. Сидевший рядом с шофером казак соскочил с сиденья и, обежав машину, откинул дверцу. Покряхтывая, из машины выбрался пожилой казачий полковник. Откинув голову назад, он сумрачно провел ладонью по длинным пушистым усам и, выпячивая ватную, наставленную портным грудь, деланно бодрым шагом подошел; к застывшим часовым. Из-под лихо сбитой набок фуражки выбился чуб…
Полковник резко остановился и неестественно громко, как бы самому себе, сказал:
— Не отпущена… не отпущена, братец, шашка… Два наряда не в очередь за фантазии… д-да… — И, поворачиваясь к другому, смуглому, с цыганским лицом, часовому, продолжал бормотать под нос: — Все ладно… по форме… и шашка остра… — И, внезапно умиляясь, слезливо закончил, кладя перед часовым трехрублевую бумажку: — Возьми… молодчина… платовец, когда сменишься… Чудо-богатырь… родной…