В то время библиотека в крепости была очень жалкая, но в одном отношении эти разрозненные книги были полезны. При их посредстве заключенные вели переписку, вытирая в разных местах соответственные буквы. Жандармы злились, жгли книги и вырывали из них листы, но вырвать все было невозможно. И, в сущности, каждая книга была в роде старинных палимпсестов: два разных содержания, одно поверх другого. Помню, в одном томе я нашел стихотворение Якубовича, которое так больно ударило по нервам:
О здравствуй, гроб, и вместе храм,
И колыбель родной свободы!
Дальше стояла запись, короткая, как крик:
«Братья, Дегаев предатель, будь он проклят».
И еще дальше:
«„Сегодня приговорен к смертной казни“. Прощайте, товарищи. Конашевич».
Оржих и Устя вели оживленную переписку, и мне часто попадался на глаза тот или другой отрывок. Оржих посылал свои стихи, они хромали размером, но были очень искренни. Оржих умирал от чахотки, и на душе у него было тяжело. Стихи, должно быть, облегчали. А впрочем, он умирал, но не умер, и попал в Шлиссельбург, а из Шлиссельбурга, через тринадцать лет, во Владивосток и наконец в прошлом году — из Владивостока в Нагасаки. Теперь он издает в Нагасаках газету «Воля» на русском языке.
Кроме стихов Оржих писал о бомбах. В таганрогской типографии нашли три бомбы. Оржиха мучили эти бомбы, и он хотел во что бы то ни стало снять их с других и принять на себя. По этому поводу он выписывал в разных книгах для Усти и для других типографщиков подробные советы относительно показаний на суде.
Начальство, впрочем, оказалось беспристрастнее Оржиха. За эти три бомбы оно судило таганрогских типографщиков отдельно, а Оржиха отдельно, и приговорило подсудимых к смертной казни в обоих случаях.
Каждое ответное письмо Усти начиналось: «Бер, родной!» Оржиха звали Борисом, даже по паспорту, но Устя любила называть его Бером.
Помню еще такую переписку, краткую и выразительную:
Первое письмо: «Можно перестукиваться шагами. Слышно далеко. Оржих».
Второе письмо: «Бер, родной! Я пробовала, и они у меня отняли башмаки. Устя».
Таганрогских типографщиков, однако, не казнили, а послали на каторгу. С дороги Устя бежала, и на этот раз удачно. Через три месяца она очутилась в Париже. Почти сразу она попала в положение, быть может, хуже каторги. Денег у нее не было, языка она не знала, и в виде заработка ей был доступен только грубый черный труд. Но хотя ей было всего двадцать лет, здоровье уже было не то, что прежде. Ей пришлось голодать сплошь, годами. Однажды она упала от голода в обморок на паперти женского монастыря. Почти с отчаяния она начала учиться, но наука входила в ее голову с трудом, вершок за вершком. Пришлось начать с азбуки, учиться одновременно правилам о букве ять и французскому языку по-русски, и наукам по-французски. Чтобы все это преодолеть, после крепости и каторги, нужна была воля твердая, как железо.