После этого в воздухе повисла тишина, и не только потому, что мы оба молча застыли. Эта блаженная тишина существовала сама по себе и требовала уважения. Пока Эльза с тем же видом лежала лицом к стене, я гладил ее по волосам, надеясь, что теперь ее мысли приплывут поближе ко мне.
По пути в уборную я шел мимо поляков и, как нетрудно догадаться, внутренне так ликовал, что позабыл о содержимом фаянсовой посудины. Славянское восклицание и наморщенные носы быстро привели меня в чувство. Трудно поверить, как быстро мне удалось сориентироваться и свалить вину на бабушку: я ткнул пальцем в сторону ее комнаты и пожал плечами, словно говоря: «Что ж поделаешь, это жизнь». С явным сочувствием они похлопали меня по плечу и взапуски бросились на свежий воздух.
Впервые в том сезоне я вычистил Kachelofen[60] и развел огонь, думая: если только Эльза меня полюбит, быть ей полновластной хозяйкой этого дома; я бы отдал ей все, что у меня есть. От Пиммихен не укрылись перемены моего настроения: она спросила, была ли сегодня почта (в то время почту доставляли и по субботам). Сияя улыбкой, я ответил, что еще не проверял.
Уж не помню, как это началось, но однажды Кшиштоф и Януш примостились рядом со мной подле ножной скамеечки Пиммихен и выставили бутылку водки. Подняв рюмки за ее здоровье, мы трое, похоже, дружно вспомнили мое шествие с ночной вазой и, несмотря на все старания, не удержались от первого приступа хохота, за которым последовали второй и третий… Пиммихен не поняла причин такого веселья, и у меня сжалось сердце, когда она, смущенная, недоумевающая, растерянная, вжалась в свое необъятное кресло, но удержаться от смеха было невозможно. Поцелуй Эльзы пьянил меня сильнее осторожных глотков польской водки.
Утром, несмотря на тяжкое похмелье, я заставил себя встать раньше обычного. К моему удивлению, в глазах Эльзы не осталось и следа вчерашней пустоты; наоборот, они горели жаждой жизни. Она приняла у меня поднос, даже не заметив, что я украсил его веточкой свежего плюща, и прижала ногами полы халата моей матери, чтобы поплотнее укутаться. Не осознавая, что тяжелые груди создают дополнительный объем, она при каждом наклоне вперед макала в чай бахрому маминой шали.
– Йоханнес, я вот о чем думаю. Нельзя ли мне тоже отправиться на Мадагаскар?
В голове у меня крутилась одна мысль: слава богу, что я не открыл ей правду накануне, хотя после ее поцелуя меня, конечно, посетило такое искушение. Почему-то сейчас мне действовала на нервы та непринужденность, с которой она жевала подсушенный ломтик хлеба и облизывала чайную ложку. Немного выждав, я заговорил безразличным тоном – и проникся верой в свои слова: