Порой ее сосредоточенность делалась столь напряженной, что я, желая привлечь к себе внимание, начинал потягиваться, нарочито глубоко зевать или напоказ выполнять круговые движения туловищем, якобы для того, чтобы размять спину. Появлявшаяся у Эльзы на переносице складочка сообщала мне, что я нудник – на идиш вроде как «надоеда». Продвинуться дальше удавалось только за счет притворного интереса к ее занятиям. «Как называется такой оттенок зеленого?»; «Прелестный мазок – как ты этого достигла?» Впрочем, в ее ответах сквозило легкое раздражение. Подлинный интерес вызывали у нее совсем другие вопросы: «Ты не проголодалась? Пить хочешь? Я иду в город – что тебе купить?» – на них она отвечала с большей теплотой, да и то если слышала их до того, как проголодалась, захотела пить или придумала какой-нибудь заказ.
Невзирая на это, я мог наблюдать за ней бесконечно. Она садилась у окна, и лицо ее менялось в зависимости от увиденного, даже если она не видела вообще ничего из-за опущенных штор. Ее темно-карие глаза время от времени вспыхивали чувством или, когда в них угасал огонек, тускнели. Я не спрашивал, что она видит, хотя сходил с ума от любопытства. Шумный, деловой город? Пшеничные поля? Детишек, играющих по колено в снегу? Бледный горизонт потопа, где голубой цвет сходится с голубым? Закрывающийся занавес человечества? Я понимал, что на эти вопросы ответов не будет.
Предметы на холстах большей частью выходили не то чтобы неузнаваемыми, но какими-то бестелесными, а под вечер, когда становилось ясно, что задуманного изображения добиться не удалось, работа сменялась игрой. Эльза утрировала черты автопортретов – брови оказывались нелепо вздернутыми, челюсть отвисала до пола, нос походил на свиное рыло, – а затем сплошь покрывала холст широкими мазками. После этого наступал самый желанный момент: она пододвигала для меня стул, вытягивала ноги, чтобы положить их мне на колени, и просто удерживала мой взгляд.
Теперь я выступал в новом качестве: как отзывчивый слушатель ее самокритики. Загроможденную художественную лавку, где я делал покупки, держала пожилая супружеская пара; вскоре меня там стали узнавать. Старики толкали друг дружку локтями, когда я и в дождь, и в снег входил к ним без зонта, а мне попросту было его не удержать после совершения покупок – и без того приходилось то одно, то другое придерживать зубами. Их глаза следили за мной с нескрываемым благоговением: для этих стариков я был одержимым, преуспевающим художником, чья слава до них еще не дошла, но это лишь дело времени. Они вручали мне покупки, как святыни, будто и сами причащались к становлению великого этапа в искусстве.