— Гранату б мне противотанковую! Разъезжают, как у себя дома, а рожи-то, рожи-то какие нахальные! Ты погляди, как вон тот белобрысый с дедушкой разговаривает. Сапоги надраил, медаль повесил, и уже он царь и бог.
Анна молча считала, сколько машин с солдатами, с техникой проходит на Вознесенье, а мысли были одни и те же — о Валентине. Вспомнилось всё до мельчайших подробностей, как сидели на экзаменах по финскому языку, как сунула ей шпаргалку, как бегали в ТЮЗ, как дежурили по столовой, и им дали бесплатно большую тарелку макарон с молотым мясом, как Валя, промочив осенью ноги — бегали смотреть наводнение, — тяжело заболела, металась в бреду, и Аня три ночи не отходила от её постели, поила чаем из сухой малины, отваром шиповника. Но больше давило на сердце другое — Вале она поверяла самые сокровенные свои тайны, с ней провела бессонную ночь 9 мая 1939 года перед тем, как идти на бюро Дзержинского райкома комсомола, где их должны были принимать в комсомол. Тогда она горячечным быстрым шёпотом говорила Вале, какой должна стать новой её жизнь, что хочет она от этой жизни, как думает служить людям до конца своих дней. Это были мысли, которые Аня не говорила даже маме, такие слова вырываются только тёмной ночью и, может быть, раз в жизни.
Валентина слышала эти слова! Вот сейчас она выйдет там из своего дома с голубыми наличниками, пройдёт мимо, не оглядываясь, а вдруг что-то толкнет её к этому занавешенному пыльному оконцу, и она станет глядеть на него, не отрываясь, пока будет идти, ведь есть же какая-то внутренняя, неподконтрольная тебе сила, которая заставляет человека оглянуться, когда ты очень этого хочешь.
Еду на чердак подавала Надя. Покормив подружек, она рассказывала о том, что происходит окрест, что говорят и думают люди. Но всё время Надя сбивалась на своё: а как там жизнь в Беломорске, скоро ли придут наши, что в Москве, не слыхать ли что-либо о её Кузьме?
— Намедни ходили на пожню и нашли наши свежие листовки, — шептала она, блестя глазами, — бабы как ошалели, прячут, смеются. Бабка Степанида, ты её, Аннушка, знаешь, говорит: «Я хоть читать не умею, зато душою чую — правда там великая писана». И к сердцу ту листовку прижимает.
Смолин, как пёс, вынюхивал, стал по избам шнырять, грозился, просил, чтоб отдали крамолу. Да всё мимо: уходя с пожни, сговорились — ничего не знаем, никаких листовок в глаза не видели.
Финны опосля два раза ночью приходили, тоже листовки требовали, грозились, что в Петрозаводск сошлют в лагеря. Пусть поищут, я их так спрятала, что никакая овчарка не сыщет, целых пять штук имею, в Шелтозеро поеду, повезу, пусть правду люди узнают. Одни говорят — самолёт те листовки сбросил, другие — партизаны принесли. Все говорят у нас про партизан. С озера приходили они несколько раз. Финны их страсть как боятся. Берег онежский колючкой отгораживают, мины тайно ставят, на горки пушки длинноствольные взгромоздили. Я всё вам в точности расскажу, где да что, а пушки эти должны бить по катерам, когда партизаны поплывут к нам из Пудожа.