Что же происходит, когда такие люди выходят в мир? Казалось бы, эмоции их больше не отвлекают; значит ли это, что они становятся суперлогичными и обретают способность заглянуть за завесу чувств, которая ослепляет всех остальных? Значит ли это, что они ступают на путь совершенного рационализма? Совсем наоборот. Оказывается, они не могут принимать простейшие решения и ставить цели, и жизнь их идет под откос. Когда такие больные смотрят на мир и думают: «Что мне делать?» – то видят десятки вариантов, но не чувствуют мгновенного порыва «нравится – не нравится». Им приходится по самому ничтожному поводу изучать все «за» и «против», задействуя логику, но в отсутствие чувства у них нет особой причины выбрать то или другое. Когда все мы смотрим на мир, наш эмоциональный мозг мгновенно и автоматически оценивает все возможности. И один вариант, как правило, сразу вырывается на позиции самого лучшего. Нам приходится логически взвешивать «за» и «против», только если одинаково хорошими представляются два-три варианта.
Способность рационально мыслить сильнейшим образом завязана на сложной эмоциональности. Мы способны рассуждать логически только благодаря прекрасной работе эмоционального мозга. Платоновский образ разума-возничего, управляющего тупыми животными страсти, вероятно, переоценивает не только мудрость, но и могущество возничего. Находкам Дамасио больше соответствует метафора наездника на слоне. Разум и эмоции обязаны сотрудничать, чтобы обеспечивать разумное поведение, но почти всю работу делают эмоции (основная часть слона). С появлением неокортекса стало возможным существование наездника, однако и слон в результате заметно поумнел.
Дихотомия четвертая. Контроль и автоматизм
В девяностые, когда я примерял на себя метафору слона и наездника, к похожим выводам постепенно приходила и вся социальная психология. На смену длительному увлечению моделями обработки информации и метафоре «мозг-компьютер» пришло понимание, что на самом деле психикой всегда руководят две системы обработки информации одновременно: контролируемые процессы и автоматические процессы.
Представьте себе, что вы вызвались поучаствовать в следующем эксперименте (Bargh, Chen, and Burrows, 1996). Сначала экспериментатор дает вам несколько лингвистических задач и просит, когда закончите, подойти показать решения. Задачки очень простые: даны наборы по пять слов, и в каждом случае нужно отобрать четыре и составить из них предложение. Например, «они, ее, раздражают, видят, часто» превращается либо в «Они часто видят ее», либо в «Они часто раздражают ее». Через несколько минут, закончив работу, вы выходите в коридор, как и было сказано. Экспериментатор там, но увлечен беседой с кем-то и не смотрит на вас. Как вы поступите? Хотите верьте, хотите нет, но если в половине фраз, которые вы расшифровали, были слова, так или иначе связанные с грубостью («раздражать», «агрессивно», «нахал»), то вы, скорее всего, через одну-две минуты вмешаетесь в беседу и скажете экспериментатору: «Ну вот, я закончил. А теперь что?» А если вы расшифровали фразы, где вместо грубых слов стояли слова, связанные с вежливостью («они, ее, уважают, видят, часто»), весьма вероятно, что вы будете кротко сидеть и ждать, пока экспериментатор вас заметит, – пусть хоть десять минут.