Машеров: "Теперь я знаю..." (Петрашкевич) - страница 8

Доступность, демократизм, рассудительность Петра Миронови­ча почти всегда позволяли решать с ним самые сложные вопросы и проблемы. Однако же не с каждым вопросом и проблемой можно было добежать до него. И тем не менее, занятый выше головы, он не закрывал свои двери наглухо. Наоборот, иной раз казалось, что он рад твоему приходу. Может, это шло от его воспитанности и интеллигентности, а может, и не только от этого. Однажды, когда я зашел с каким-то вопросом или за советом, он с тихой грустью сказал:

- Только что позвонил Гришин, член Политбюро, и попросил, очень настойчиво попросил, чтобы я прислал ему под Новый год девять тысяч молочных, выпотрошенных поросят... - И умолк, а потом с чувством, которое трудно описать, добавил: - И самое гнусное, что я пошлю ему этих поросяток... - И больше ни слова о той просьбе и только ко мне: - Что у тебя?..

Почему Петр Миронович мне сказал о тех поросятах и что у него было на душе в тот момент? Какие еще слова не слетели с уст? Я ведь знал о хозяйственности, бережливости, наконец, чув­стве собственного достоинства этого человека, которому было нанесено оскорбление высокопоставленным, могущественным Хамом от верховной московской Власти.

Поросята - это лишь незначительный пример. Настоящий эко­номический грабеж усиливался из года в год. Москва требовала все больших и больших поставок мяса, масла, колбас, ветчины, фруктов, овощей, грибов, ягод и прочих разносолов. На полную мощность день и ночь работали заводы и фабрики Беларуси, чтобы вооружить и одеть Советскую Армию, которая к тому времени уже вляпалась в войну с Афганистаном и оказывала "ин­тернациональную помощь" многотысячным контингентом пушеч­ного мяса.

Требования дани от белорусского улуса были постоянными, настойчивыми, наглыми, а иногда и предельно циничными. Чего стоит только тот неведомый мне фонд, из которого гастроном под тогдашней гостиницей "Беларусь" комплектовал подарки московскому высшему парт- и госчиновничеству, когда наше высшее парт- и госчиновничество ехало в белокаменную решать государственные вопросы.

Таких звонков от самых разных Хамов он, наверняка, имел немало. Власть была там. У нас была подмандатная территория и власть подмандатная. Его тонкая натура не могла этого не ощу­щать. Чувствовала, кажется мне, и страдала, лишенная каких бы там ни было перспектив на иное обхождение.

В конце 70-х все чаще и чаще можно было заметить плохое настроение, одиночество и подавленность Петра Мироновича. Он стал быстро уставать от собственных выступлений даже на бюро и небольших совещаниях, не говоря уже о длинных официальных докладах. Утомлялся быстрее, а говорил дольше. Некоторые мысли повторял несколько раз, будто не верил, что его услыша­ли, поняли, приняли. Улыбка на красивом, но грустном лице по­являлась не так часто, как раньше. Об этом стали поговаривать в аппарате: сдает, мол, Первый. Ни хорошего настроения, ни здо­ровья не прибавила и операция на почке. И все же, думается, не это было главной причиной его удрученности, а иногда и раз­дражительности. Причина была не столько в здоровье - мужест­во его не покидало - сколько в моральном терроре со стороны хамов из Политбюро. В ЦК КПБ ходили слухи, что его побаива­ется, а потому и не любит престарелый Генсек. Не исключено, что эти слухи рождались и в среде Политбюро, где каждый ста­рец в перспективе видел себя Генеральным, "выдающимся деяте­лем современности" и "настоящим марксистом-ленинцем". Будто у нас были и могли быть не "настоящие" ленинцы.