— Виноват! Это ваши слова: «Разочарования… лирические стихи… личная неудовлетворенность». Это же были его личные — поймите! — личные разочарования!
Увидела, что с этим скользким типом спорить бесполезно:
— Не подпишу, — и встала.
Ее уговаривали не чернить память покойного капитана, потом следователь сказал:
— Ну, подумайте денек-другой, успокойтесь. Мы вас еще пригласим.
Не пригласят, слава богу. И повезло, что Агния Васильевна пришла сегодня к обеду, мама занялась ею, и можно поскорей к себе.
Ничего впереди. Отрублено. Голова болит, не проходит с той ночи. Сколько уже? Пятый день. А может быть, год? И сколько еще? Сплю — не сплю — все одно и то же. Тяжелеет тело, не двинешься, и видится голубое лицо в крови, недоумение в глазах и улыбка. И другое лицо на снегу… И другое… И никуда, никуда… Вернуть — не вернуть, забыть — не забыть. Не видеть бы. Заснуть бы без снов, надолго. До папы. Не могу, не нужна, ничего впереди. Не могу, не нужна, не могу, — не видеть, не видеть бы…
Кто стучит? Пусть. Нет меня дома. Руфь с Сережей опять: «Как ты можешь? Знаешь, знаешь, а повторить-то не вред! Анатомия же! Дружинин же! Как не стыдно!..» Постучат и уйдут. Анатомия… завтра? Ну и пусть — все равно уже. Все равно не открою, хоть час стучите. Дома нет. Гуляю.
Сон не сон, все то же и то же. Распутица ночная. Чугунная голова, рукой не шевельнуть, не подняться. «Чтобы распутица ночная от родины не увела». Блок. Он с большевиками. «Люди талантливые беспринципны и ненадежны», — дурак! Не могу думать. Совсем не могу. И все видится как в кинематографе, только медленном и плавном… Опять стук. Станислав Маркович. Все равно не хочу. Гуляю я. Гуляю.
— Ополоумела! Одетая спит! Идем ужинать. Что я расскажу тебе!
День? Ночь? Сон? Где? Мама зачем?
— Не смотри сумасшедшими глазами! Идем, — есть хочу, как сорок тысяч братьев…
— Я не хочу.
— Опять! Ну, мне с тобой поговорить надо. Серьезно очень. Ну, вставай же.
Серьезные разговоры с матерью хорошего не приносят.
— Сейчас. Иди. Приду.
Мать, умытая, розовая, с аппетитом ела котлету. Возле тарелки лежало письмо — на большом листе, крупным почерком. От кого? Виктория села на отцовский диван. Так же сидела в тот вечер, когда уезжал папа.
— Понимаешь, — таинственно, с какой-то веселой обреченностью начала мать, — необходимо уехать…
— Куда? Кому необходимо?
— Мне… то есть нам. Нам, — она показала пальцем на нее и на себя. — Нам нужно…
— Зачем? Что ты говоришь — не понимаю…
— Вот именно — не понимаешь! Не будь ребенком. Не такое, знаешь ли, время. И оставь привычку перебивать. Съела бы, право, котлетку — нежные такие! Ну, слушай. Мне привезли из Омска письмо от Нектария… — Мать пробежала взглядом по листу. — Вот: «Фронт трещит, а «верховный» все в игрушки играет…» Я тебе рассказывала, у меня тоже от Колчака ужасное впечатление. Не мужчина, а тряпка. Дутов куда крепче. И веселый… Ну, дальше: «Генералитет занимается подсиживанием друг друга… На фронт гонят необученных солдат, ни единого разу не стрелявших. Хваленый корпус Каппеля растрепан красными начисто…» Понимаешь? — После каждой фразы мать многозначительно взглядывала на Викторию, — казалось, она играет какую-то весьма сведущую в политике ученую даму. — Ты понимаешь?