С грядущим заодно (Шереметьева) - страница 124

Одиннадцать дней температура была выше сорока. Разламывалась голова, и ни минуты сна. Сознания не теряла — все видела, слышала, понимала, помнила. Но рядом с настоящим так же отчетливо видела и слышала то, чего не видели и не слышали другие. И это было важно, а не то, что происходило тут, в комнате.

Нектарий, огромный как печка, до самого потолка, гудел; «Папеньки вашего нет… Каменные гости…» — «Уходите! Папа вернется с большевиками. А поручик — не поручик, он большевик!» Свинцовые руки сжимались в кулаки: «Пока последнего «товарища» не захороним…» — «Уходите. Мама не может любить предателя!» И откуда-то: «Хочу спокойно жить. Хочу весело жить!» — «У тебя нет сердца! Ты предала папу, меня». Без сил проваливалась куда-то в темноту…

— …Сейчас сменим лед.

…Видела встревоженное лицо Станислава Марковича, печку, ширму с аистами. Принимала порошки, микстуры, пила клюквенный морс, в целебность которого так верил Ефим Карпович. Ни о чем не просила, отвечала на вопросы. Не спорила, когда в комнате переставляли вещи, внесли отцовский диван, загородили ширмой с аистами, чтоб там поселился Станислав Маркович. Казалось, это совсем неважно. И то, что ухаживали за ней Станислав Маркович и хозяин, не странно и тоже безразлично.

Сколько раз бежала среди огня, задыхалась — только успеть! Успеть найти и соединить их — отца и мать. И вот уже держала за руки обоих… только соединить! Их руки вытекали из ее рук, и она оставалась одна на горбатом сундуке.

…И опять озабоченный взгляд и осторожный вопрос: «Пить? Надо побольше, так и доктор говорит», — успокаивал.

И улыбалась ему. Улыбалась Руфе и. Сереже, прогоняла их, чтобы не заразить этим тифусом. Спрашивала о Наташе, — она заболела на три дня позже, к счастью легко.

…Слышался нежный голос: «Где только есть любовь…», но не видно было матери за черной громадой, и захлестывала щемящая жалость: «Мамочка, вернись. Тебе не будет хорошо без нас. Ты же любишь нас. Вернись! Ты же любишь нас, вернись! Положи мне руку на лоб. Мама…» — «Я люблю Лидию Иванну…» — «Не смейте… Я убью…» — «Грех. Только добро побеждает зло. Грех». — «Греха нет. Добра нет. Это старый ключ, тетя Мариша. Папа, где ты?»

— …Вам неудобно. Я поправлю подушки.

И опять отошел кошмар. Плескалась вода в пузыре, и тукали льдинки. И все время он был рядом, озабоченный и нежный.

На двенадцатый день температура упала сразу ниже нормальной. К вечеру, первый раз с начала болезни, уснула глубоко, крепко.

Лампа, заслоненная чем-то темным, вспыхнула как солнце. Нет, полумрак обычный, только все колышется и трудно смотреть. Ширма с белыми аистами потускнела, и все сплылось. Из серой зыби вынырнул аист в голубом пятне, пропал и снова проявился. Протереть бы глаза. Но от плеч побежали мурашки, руки растекались, их уже не было. Холод таяния захватывал грудь, плечи, шею, поднимался к носу. Растаяло все, осталась мысль: «Умираю», — но ни страха, ни желания бороться… и как бороться, если тело растаяло. Она поддалась холодному сну и услышала смех, сонный смех за ширмой и глубокий вздох. Нечестно? Надо сказать ему. Нечестно. Огромным усилием набрала воздуха, позвала громко и внятно: