С грядущим заодно (Шереметьева) - страница 125

— Станислав Маркович. — Солнцем вспыхнула лампа, приплыли аисты, и растаяла последняя мысль.

Нахлынуло тепло, все ближе приглушенный голос:

— Перестаньте, — взрослый мужчина! Спит. Пульс… Дыхание… Говорю вам, спит.

А может быть, не сплю?

— И не вздумайте будить. Меняйте грелки. Пускай спит сутками. Чтобы не было осложнений. Главное — сон. Беречь нервную систему, мозг, — отдых, сон.

Она открыла глаза. В комнате тот же полумрак, но все отчетливо: аисты на ширме, голова Станислава Марковича на голубом атласном одеяле у нее в ногах, бородатый доктор…

— Это еще сегодня или уже завтра?

— Счастье мое! — Встрепанный, бледный, небритый, он обнимал ее ноги. — Солнце мое, жизнь моя…


Попробовать идти. Встаю, как старуха. Подумать: почти два месяца не видела Петруся, Егорку, Анну Тарасовну… Коля забегал узнать, не нужно ли чего, но его не пускали дальше порога. Так соскучилась, просто не вытерпеть. Дойду. Посижу еще разок у мостков. По рыхлой земле трудно, придется по тротуару. Как плохо старикам, когда совсем нет сил… Надо скорей поправиться, скорей найти заработок. Надо же на какие-то деньги жить. И платить в университет. А сколько нужно, чтобы прожить, платить за комнату и еду? Никогда не думала… Еще осталось сколько-то золотых. За болезнь много ушло: доктор приходил каждый день, иногда по два раза… Мед еще есть (уже видеть его не могу), и муки много. А что с ней делать? Надо Анне Тарасовне… Скорей бы найти работу, и, главное, не тряслись бы руки и ноги, не качалось бы все крутом, прошло бы это малокровие и нервное расстройство.

Странное ощущение без кос — голова легкая, и кажется, ветер насквозь продувает. И никак не привыкнуть к себе стриженой. Ефим Карпович так охал-вздыхал: «Исключительной красоты коса, а длина — да не меньше чем аршина полтора», — и долго не решался резать. А теперь все утешает: «Беды особой нет — отрастут лучше прежнего». А если и не отрастут — хоть сто таких бед…

Когда встала с постели, Станислав Маркович танцевал вокруг, смотрел счастливыми добрыми глазами, не отпускал ни на шаг, как ребенка, начинающего — ходить. К вечеру притих, за ужином сказал:

— «Мавр сделал свое дело, мавр может уходить».

— Зачем вы?

Он ничего не ответил, и разговор уже не клеился. Но в тот вечер он не ушел еще. Сказал сухо:

— Пока не минует опасность осложнения, не смею вас оставить. Я отвечаю перед Кириллом Николаевичем. — Потом, уже в темноте, из-за ширмы спросил тихо: — Вы не спите? Только первые христиане так свято чтили бога, как я вас.

От этих слов, иронических и очень искренних, ей стало спокойно. А потом… В нем точно два человека. Один — понятный, смелый, серьезный и остроумный, даже злой на язык, и озорной, но благородный, отзывчивый и верный. Друг. И удивительно, как внезапно и некстати его вытесняет другой: позер и бахвал, пустоглазый, неискренний и какой-то… жадный. Этому верить невозможно. Он совсем непонятный. Его почти не было после отъезда отца, а во время болезни казалось — он вовсе никогда уже не может появиться.