С грядущим заодно (Шереметьева) - страница 192

— Садитесь, пожалуйста.

Даже встал, — нужна мне его вежливость. Села боком к столу, смотрела в пол, отвечала, давая полную волю разгоравшемуся бешенству:

— Вяземская. Виктория. Кирилловна. Девятнадцать… скоро. В Передвижном театре Дорполита. Зав библиотекой-читальней.

— Есть родственники в белой армии?

— А то как же! Не сосчитать.

Кто-то приоткрыл дверь:

— Товарищ Шамрай, срочно!

— Иду. — Щупленький, темноволосый в штатском быстро прошел от стола к двери. А в открытой половине ее встал конвойный.

Ничего, посидим. Приятнее, чем с этими… Мымры они египетские! Что такое «мымры», почему «египетские» — Шура не могла объяснить. А выразительно! Вообще, у нее речь… После обеда спрашивает: «Ну, намулындались?» Художника (он, правда, рассеянный) зовет «расхлебеня». В переездах вечерами сказки рассказывает. Рушка даже записывает за ней. Сейчас бы Шурину сказочную спрыг-траву, что все замки открывает…

Я — в Чека. Неправда какая. Самое страшное — бессилие. Как Станислав говорил: бездействие, неучастие в жизни. И еще эти мымры… Или неправда — поездка, моя читальня и санпросвет, разговоры о тифе, о грудных детях? Зловредная эта старуха: «Одиннадцать робят на жёванке выростила, осьмнадцатого внука рощу, а ты врала: жёванка — зараза»? До хрипоты чтение вслух газет и «Что такое Советская власть», «Что дала работницам Советская власть», «Два года борьбы»?.. Даже неинтересное — сто раз одно и то же — было интересно. Лузанков смеялся: «В будущую поездку без меня управитесь. Сами расскажете и о текущем моменте и о задачах Советской власти». И с костюмами помогать, и Шуре на кухне — все хотелось, все интересно…

— Отведи заключенную в камеру и давай к дежурному.

Черт знает! Черт…

_____

Светает. Мымры, слава богу, уснули. Через полтора часа Шуру выпустят, она забежит к Руфе; та сразу кинется к режиссеру, он — к Лузанкову, «комиссару» Пер-Тера, или к батьке — благо все в одном доме живут… Пожалуй, раньше восьми не выбраться. Сидеть на этом «откидыше» не слишком удобно, почему-то съезжаешь. А с мымрами на нарах — противно. Душно все-таки. И от параши потягивает. И ноги затекают… А Люда злобная, на всякое способна. Папильотка, ясно, за ложный донос. Монашка, наверное, за какую-нибудь пропаганду.

Ух, как спорили на крыше американского вагона (заманил туда Журавлев, художник): нужно с религией бороться или сама отомрет? Не доспорили — тряска, грохот, ветер, держались за трубы, друг за дружку. Слева тайга, «без конца и без краю», справа горы, небо синее-синее… Вдруг набрасывался, застилал все паровозный дым с копотью. Смеху — черномазая команда! И опять открывалась «непонятная ширь без конца». Запевали: «Мы кузнецы…», «Нелюдимо наше море…». У Лузанкова и у художника голоса хорошие. Иногда забирала такая тоска… Руфа когда-то говорила: «Это привязанность, как к старшему брату, это не та любовь». Та или не та, а больно, не забыть. Где-то шаги, или мерещится? За окном часовой?.. Нет.