Он просто не был больше в состоянии играть роль отца семейства и зятя. Годами он ради Элизабет соблюдал бесчестное идеологическое перемирие, на все поклепы отвечал молчанием или покорно со всем соглашался. После внутреннего разрыва с Элизабет ничто больше не обязывало его к этому.
Так он оправдывал свое поведение, направляясь по заснеженным улицам в город. Он был, как уже сказано, мастером самооправдания; не способный противиться чувствам, он всегда находил уважительные причины для того, чтобы безрассудно поддаваться им. Катарина бежала за ним до дверей. «Ты скоро вернешься?» — «Конечно!» Он и сам верил в это, ведь он хотел только увидеть фрейлейн Бродер, пожелать ей счастливого праздника и уйти. Поднимаясь по лестнице подъезда Б, он опасался холодного приема, а когда (после десятикратного нажима на кнопку светового автомата, то есть через двадцать минут) спустился вниз, почувствовал себя преданным ею, одиноким, бездомным, бесприютным, целиком отданным во власть ежегодным приливам рождественской сентиментальности, подкарауливавшей его весь день. Взгляда на празднично освещенное окно Вольфов рядом с темным окном Бродер было вполне достаточно, чтобы напомнить ему раннюю смерть матери, погубленную войной молодость, печальные рождественские вечера с отцом; снежные шапки на уличных фонарях пробудили сожаление о той рождественской ночи, которая могла бы стать решающей, будь у него больше решимости, теперь же она служила лишь поводом для трогательных воспоминаний — о медсестре Ингеборг, которая в последнюю военную рождественскую ночь вместе с Карлом Эрпом, почти двадцатилетним солдатом, рядовым мотопехоты (мотострелок — так это теперь называется), едет из Берлина в Бранденбург, во время воздушного налета приникает к нему плечом, потом проникается доверием: она приехала (не имея отпуска) с Восточного фронта (куда он должен отправиться на следующий день) и намерена дома дожидаться конца войны; после долгих блужданий в ночи среди заснеженных готических строений, после поцелуев на паперти собора, клятв под статуей Роланда она проводит с ним ночь в заброшенной усадьбе на болоте, что соответствует его давним мечтаниям, возбуждает, но и утомляет, потом утром узкоколейка увозит ее, он стоит в темноте, машет в темноту, позволяет отправить себя на фронт, осел, и с тех пор еще больше, чем прежде, страдает хронической рождественской грустью.
Когда Карл увидел фрейлейн Бродер выходящей из телефонной будки, он был двадцатью годами старше, а значит, сдержаннее и потому не напугал ее излияниями чувств и клятвами, но и не притворился холодным и спокойным, не упомянул о случайности и неожиданности, прикинулся — нет, был непринужденным, свободным, естественным, без маски, не старался скрыть свою огромную радость, высказал ее, пожелал, как и собирался, счастливого праздника, сказал что-то о снеге, скрадывающем звуки, о елках за окнами, размягчающих душу, и готов был распрощаться, а она все спрашивала себя, действительно ли он на этот раз без павлиньего хвоста, которым обычно любил покрасоваться, или же она просто ничего не замечает, потому что радость вновь обретенной опасности туманит ей взор. Итак, он говорил, с легким отзвуком бесповоротности, прощальные слова, был при этом совсем другим, не таким, каким она его знала, — не тщеславным, ироничным по отношению к себе, не бравирующим показной мужественностью, даже пошел не как обычно (в сторону Розенталерплац, где из-за семейства Пашке оставил свою машину), пошел, попрощавшись, как парень с парнем, на ходу бросил «Привет!», полуобернулся, поднял для приветственного взмаха руку, но помахать не успел, потому что она (боясь боли безопасности) что-то сказала. Если у него есть время, сказала она, она охотно побудет с ним еще немного.