Буриданов осел (Бройн) - страница 86
Чей голос?
Конечно, фрейлейн Бродер, которая, однако, в этой воображаемой роли должна обладать многим из того, что свойственно Элизабет, — скромностью, отсутствием тщеславия, умением приспосабливаться, или, грубее говоря, услужливостью. В придумывании идиллий Эрп достиг большого мастерства. Он навел порядок на письменном столе, вытер пыль с него и сидел (подставив солнцу руку и голову) неподвижно, наблюдая за качающейся на сосне вороной и припоминая всякие сентенции в похвалу лени, безделья, праздности, на тему «Лень как нравственное достоинство», и если сократить и перевести на язык формулировок этот богатый отступлениями, обрывками мыслей внутренний монолог, то получится примерно следующая грандиозная мысль: кто ни до чего не дотрагивается, тот не может замараться; кто не двигается с места, не может ушибиться.
Так Карл не думал, он думал примерами, думал о себе самом, о своих юношеских порывах, о том, как долго был во власти иллюзий и честолюбия, придававших всякому догматическому преувеличению ультрапреувеличенный характер, вспоминал отца, но еще чаще своего соученика по школе садоводства Айзенхардта, который проспал не только свой практический экзамен на звание подмастерья в теплице (с надписью величиной в человеческий рост: «Вырастим томат для наших солдат!») и вслед за этим все военные тренировки, но в конце концов и битву за Аахен и который таким образом (в противоположность всем одержимым, помешанным на любви к отечеству и долге) счастливо пережил весь кошмар того времени. Разве, спрашивал себя Карл, усердные, деятельные и восторженные не были тогда ужасом мира, а лентяи — хранителями человечности? Разве тогда старательные не были смазочным маслом для орудий смерти, а нерасторопные — песчинками, которые хотя и не могли остановить машину, но вредили и замедляли ее ход?
Точно установлено: Эрп воздвигал защитное сооружение для заветного кресла, у окна, сколачивая воображаемое убежище из ящичных досок, без фундамента, кривобокое и водопроницаемое, но не завершил его, не закончил, потому что он скоро бросил это занятие, перестал возиться со своей искусственной постройкой, ибо, во-первых, был достаточно умен, чтобы понять, что она годилась лишь (если вообще годилась) для прошлого (когда безделье было лучшим делом), и, во-вторых, в саду, в своем саду, увидел людей, двух стариков (его — в морской фуражке, ее — в платке), начавших перекапывать освященный двенадцатилетними заботами газон. Разумеется, он тут же ринулся к окну, закричал, заорал, завопил, засыпал их окликами, вопросами, ругательствами, но без всякого результата (только ворона взлетела с дерева и скрылась в направлении леса), промчался вниз но лестнице, через комнату (знакомую читателю по рождественскому торжеству) на террасу и в сад и оказался лицом к лицу (морщинистому и краснощекому) со злоумышленниками, которые держались совсем не как таковые, напротив, они отнеслись к нему как к злоумышленнику, сердито спросили, как он сюда попал, через какую дверь (существовала всего одна, и она, по их мнению, была заперта) и что ему здесь надобно. Они задавали вопросы одновременно, но разные, а так как Эрп считал, что задавать вопросы вправе только он, то он их и задавал, и, таким образом, говорили все трое разом, очень громко и сумбурно, пока старики не сдались, и тут выяснилось, что они туги на ухо, старик как будто меньше, чем старуха, потому что все, что он понял (или недопонял) из истошного крика Эрпа, он орал ей в ухо, сложив рупором ладони: «Он говорит, что он муж». — «Какой муж?» — «Да муж госпожи Эрп». — «Это который сбежал?» — «Он самый». — «Значит, он вернулся?» — «Он говорит, что нет». — «Значит, он не господин Эрп?» — «Нет, это он». — «Значит, он все-таки вернулся?» — «Он говорит, что пришел в гости». — «Какие кости, госпожи Эрп нет дома». — «Он… сюда… в… гости… пришел». — «Но госпожи Эрп нет дома, у нее свидание, и она вернется поздно. А дети придут к обеду». — «Он ведь не гость, он господин Эрп». — «Значит, все-таки… Добрый день, господин Эрп! Что он говорит?» — «Он спрашивает, почему мы перекапываем газон». — «Господи, да кто это сделает за нас? Дети наши умерли, а кому охота заботиться о старых людях?» — «Он хочет знать, зачем». — «Из-за кур, конечно». — «Он спрашивает, каких кур?» — «Всех кур. Вы что же, думаете, я только родайландам даю кукурузу, а леггорнов картошкой откармливаю?» — «Он говорит: „Значит, вы хотите посадить здесь кукурузу“. А я говорю: „Да“. А он: „Кто вам дал право?“» — «Право на семена? Все было очень даже честно, а вообще это вас не касается! Понятно?» Это, конечно, Эрпу было понятно, и после нескольких минут крика он понял и то, почему на его газонах должна быть посеяна кукуруза: Элизабет заключила договор со стариками — они будут поддерживать порядок в саду, а за это могут делать там все, что угодно, — и сеять и жать, с двумя лишь ограничениями: не трогать цветы перед домом и прибрежную площадку для игр детей. В Эрпе пробудились навыки подъезда Б: отступая, он ругался, правда, слишком тихо для тугих на ухо стариков. Он чувствовал себя преданным, обойденным, постыдно обманутым. Он тянул с разводом, чтобы избавить Элизабет от горечи бесповоротности, и вот ее благодарность за все. Значит, и тут, с этой, доныне казавшейся столь надежной стороны началось уничтожение дела его жизни! Где еще во всем поселке на Шпрее был такой большой, великолепный газон? Сколько часов, дней, недель провел он за эти двенадцать лет только за подстриганием его, сколько гектолитров воды вылил, сколько центнеров удобрений вложил! Пассажиры проходящих мимо прогулочных пароходов обращали внимание друг друга на его газон, спортсмены прекращали греблю, чтобы медленно проплыть мимо, Петер и Катарина могли объяснить положение своего дома, просто упомянув прекрасный газон. Теперь там будет расти кукуруза, кормовая капуста, свиные бобы. «Свиные бобы», — повторил он несколько раз, эти слова, казалось, выражали всю меру несчастья: свиные бобы вместо английского газона! Он ни разу не оглянулся с террасы, запер дверь, потом оглядел комнату, где все было, как прежде, только в беспорядке. Окна не вымыты, пыль на серванте, на полу лепестки увядших цветов, две рюмки на столе, початая бутылка на ковре. Он налил себе и выпил, а когда ставил рюмку на место, увидел кончики сигар в пепельнице, и все в нем возопило: измена измена! Элизабет не курила сигар. Он встал в передней перед зеркалом и оглядел себя. Неужели все против него, потому что возраст явно давал себя знать — живот стал круглей, лоб выше, залысины больше, морщины вокруг глаз глубже, зубы желтей, десны поползли вверх. А водку он теперь совсем не переносил, особенно до обеда, и она вызвала в его воображении ужасающие картины: Элизабет, с отчаяния спившаяся, приводит с улицы мужчин, устраивает оргии, кричит, стонет так, что просыпаются дети! Он побежал в ее спальню. Кровать была не убрана, ночная сорочка висела на стуле, больше ничего подозрительного он не обнаружил, но лента кошмаров продолжала раскручиваться: двое в ванне, в постели, испуганные дети за дверью! Тут с улицы донеслись детские голоса, и его охватил страх при мысли о встрече с собственными детьми. Он побежал в свою комнату, восстановил беспорядок на письменном столе, раскрыл тома энциклопедии и закрыл окно. В машине он вновь обрел уверенность в себе, медленно поехал по дороге в школу, туда, обратно, снова туда, остановился за школой под прикрытием придорожных деревьев, курил, ждал, отворачивался, когда мимо проходили люди, наблюдал за играющими в футбол мальчишками, за девочками в черных трико, занимающимися гимнастикой. Иногда учительница косилась в его сторону: что за похотливый старикашка, не может оторвать взгляда от подпрыгивающих грудей? Неужели действительно прошло так много времени с тех пор, как школьный звонок звонил и ему? Он сразу же увидел Катарину в толпе детей. От ворот до улицы она побежала наперегонки с тремя девочками и одержала победу, но потом перестала спешить, остановилась, размахивая руками и смеясь, среди других и наконец под руку с черноволосой кудрявой девочкой побрела прочь. Он развернулся, медленно поехал следом, а когда черненькая обернулась, дал газ и промчался мимо, быстрее, чем дозволено, повернул на автостраду, стремясь куда-нибудь, только не домой, прибавил скорость, но ничто не помогало, хотел где-нибудь пообедать, но не решился свернуть, потому что и справа и слева все было полно воспоминаний, а их с него теперь довольно, и он поехал дальше по автостраде, сделал полукруг вокруг Берлина, наконец где-то пообедал (Саармунд ли то был, или Михендорф, или Ферх?) и в дурном настроении (из-за безрассудного перерасхода бензина) к вечеру вернулся в город, на Хакешермаркт, где его снова охватил страх перед безотрадностью пустой — без Бродер — комнаты, и он опять развернулся и поехал к Хаслеру, услышал сквозь тонкие стены новостройки, как тот с кем-то разговаривает, не осмелился помешать и повернул обратно. Более миллиона жителей насчитывала столица, но не было среди них ни одного человека, которого он мог бы без стеснения навестить в свободное время. Пойти к Мантеку он не рискнул, тот, наверно, в кино или в театре, а если и дома, то не без причины: из-за гостя, или работы, или телепередачи.