Буриданов осел (Бройн) - страница 85
Что было лишь поводом, как мы увидим из дальнейшего. Даже по дороге к ним он думал не о них, а усадил рядом с собой фрейлейн Бродер и повел с ней разговор о памятниках самому себе, расставленных вдоль горного пути его маленькой (теперь внезапно оборвавшейся) карьеры: бывшее библиотечное училище (памятное еще и из-за первого восхищенного взгляда, брошенного на Элизабет), вокзал Яновицбрюке (где он впервые ступил на берлинскую землю), Фрухтштрассе (которую он помогал очищать от развалин), Обербаумбрюке (место прорыва в Западный Берлин для агитационных акций), Руммельсбург (его первая меблированная комната, и как меблированная!}, Обершёневайде (поиски квартир для участников Всемирного фестиваля), Пионерская республика (потоки слез по поводу смерти Сталина), Кёпеник (палаточный городок), Фридрихсхаген (первая практика), открытый грузовик снова везет его по шоссе в деревню, снова Элизабет в льняном платье, здесь начинались велосипедные прогулки, походы с Элизабет. Элизабет! Элизабет! Теперь на нее не было табу, она была частью его жизни, значительной частью, как и дети, оба родились в Кёпенике, в одной и той же клинике; когда он пошел навестить двухчасового Петера, с ним был Мантек, которого медицинские сестры и сочли отцом, а его самого не приняли всерьез.
Итак, все-таки дети!
Но только так, между прочим, он все время обращался к фрейлейн Бродер, даже когда медленно проезжал по поселку на Шпрее и гордился тем, что знает, кто живет в этом доме, а кто в том, что такая отделка называется грубой штукатуркой, а желтые кусты — розы «Форсайт», и как добиться, чтобы живые изгороди были густыми, и что трудно достать луковицы крокусов, и что Элизабет в саду интересуют только цветы, его же, напротив, фрукты, и что Элизабет говорит… Элизабет, Элизабет. А ее не оказалось дома! И никого не оказалось дома. Да и кто там мог быть? Дети в субботу учатся. Но у него ведь были ключи, ключи от сада и ключи от дома. Грядки в палисаднике перекопаны, дорожки расчищены, тюльпаны поднялись на пять сантиметров, еще цветут несколько подснежников и фиалки вдоль стены дома, пробился уже шпорник и касатки, гиацинты, декоративный чертополох и ирисы. В передней еще висели зимние пальто детей, они вызывали такое же чувство, как вещи, оставшиеся от покойников: не столько печаль, сколько ненависть к вещам, более долговечным, чем человеческая жизнь. Но это чувство появилось и тут же исчезло, и вот он взбегает по лестнице в свою комнату… Еще памятна, но уже непривычна эта манера взбегать по лестнице: одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять маленьких ступенек, скрипящих и крутых, как у приставной лестницы, узкие перила, запах дерева, темнота, холодная дверная ручка (маленькая, как ручка ножа) и потом неожиданно светлая комната и пугающий в ней беспорядок: на полу конфетные бумажки и кубики, кровать не убрана, письменный стол завален книгами, тетрадями, разным хламом, на полках пыль, книги разбросаны. Двух томов энциклопедии не хватает, они лежат на письменном столе, раскрытые на разделе «Половые органы женщины, стадии беременности». Неужели Петера уже занимает это? У него (Карла) страсть к энциклопедиям родилась, кажется, позднее? Значит, Петер уже не ждет возвращения отца. А ждет ли его вообще кто-нибудь? Может быть, они не хотят, чтобы он смотрел в это окно: на переливающуюся на солнце реку, на яблони с острыми и круглыми почками, на розовое цветение персиков. Профессора не видно. Может быть, он болен или умер? Или просто поздно? Солнце стояло над лесом, да, уже не время ловли рыбы, сейчас время работы за письменным столом; когда окно открыто, теплые солнечные лучи падают на руки и голову. Предобеденные часы дома у письменного стола: солнце, лесной аромат, запах воды, гудки буксиров! А потом снизу голос: «Пора за стол!»