Буриданов осел (Бройн) - страница 92

А Хаслер тем временем курил сигары и только однажды, после второй, вставил реплику, как будто пояснительную для Бруха, но не совпадающую с тем, что пыталась высказать Элизабет, скорее даже фальсифицирующую. Может быть, он думал, что Брух так лучше поймет, и неправильное, но понятное объяснение предпочтительнее непонятного, но правильного? Может быть, он полагал, что лучше, чем Элизабет, знает правду? Или хотел (в своекорыстных целях) только проверить ее реакцию? Хаслер сказал: «Ей хочется доказать мужу, на что она способна». Элизабет не согласилась с этим.

Но и не возразила.

25

Было бы хорошо и весьма пошло бы на пользу этой главе (сократив ее), если бы читатель обстоятельно и без прикрас припомнил времена предстоящих, происходящих и сданных экзаменов, полные страха, корпения над книгами и восторга. Тогда достаточно будет сказать: фрейлейн Бродер испытала то же, что и вы. Хотя она и принадлежала к лучшим в группе учащимся и провал или даже средний результат были для нее столь же немыслимы, как немыслимо удариться и набить шишку о радугу, — вдруг перед самыми экзаменами (по дороге в Лейпциг) ее знания представились ей подобными радуге же, то есть недолговечными. Как и всем, ночь перед экзаменами показалась ей полярной ночью (а та, как известно, длится полгода), каждый сон — кошмаром, каждый ожидаемый вопрос — вопросом «быть или не быть». Как всегда, в синклите экзаменаторов встречались типы, над которыми можно было (задним числом) посмеяться — молодой доктор, охотно подсказывающий всем (в особенности красивым девушкам); старик с гордо поднятой головой: он словно рассматривал воображаемые фрески на потолке; дама зрелого возраста, голос которой тускнел при виде хорошеньких и подкрашенных девичьих лиц; громовержец; остроумный добрый дядя; духовная наставница и главная среди них — председательница комиссии, высокая и стройная, все еще считающая себя молодой. (Не будь у нее головы, она имела бы шанс стать мисс Лейпциг, с головой же она служила доказательством победы природы над силой воли и косметикой.) Итак, все (за исключением одной мелочи) было, как всегда, в том числе и восторг в заключение, бурный и кратковременный, хотя все пытались эффектными описаниями пережитого и шумным весельем помочь друг другу продлить праздник и не дать так скоро забыть его.

К студентке, практикантке, коллеге Бродер никто не относился безразлично, ее манера держаться и обращаться с другими заставляла всех вести себя с нею соответственно, даже и экзаменаторов, которым с нею больше, чем с остальными, приходилось крепко держать поводья личных симпатий и антипатий. За исключением недавно почившего исследователя потолочных фресок, все они и по сей день помнят ее: доцент кафедры библиотековедения, которая и поныне занимается критическим осмыслением библиотечно-социологических тезисов коллеги Бродер, историк, пораженный ее обширными знаниями истории, и специалист по руководству библиотеками, восхищенный ее благородным профилем; один находил, что она читала больше, чем это полезно для прямолинейного мышления, другая упрекала ее за то, что она подкрашивается, та считала ее более ранимой, чем казалось на первый взгляд, тот — слишком холодной и опасной, как глетчер; единодушны все были только в оценке «отлично», и как раз дама, в компетенцию которой входило хранение рукописей (а не психолог), открыла (и довела до всеобщего сведения) причину ошибочных суждений о ней: она внешне столь же горда, как внутренне, а это раздражает тех, кто из такта, тактики или трусости горд лишь внутренне. Если это верно, то не удивительно, что соученики соответственно и относятся к ней — с восхищением или осуждением, повторяя сплетни, пущенные в оборот Крачем, и изречения вроде: ниже заведующего библиотекой она не опустится; дорога к загсу будет длинной; то был обмен, он предоставил ей место, она ему — ложе. Упомянутая выше мелочь тоже стала известна к выпускному вечеру, должно быть, доценты или секретарши разболтали. А то, что волнения этого дня внешне не отразились на фрейлейн Бродер, никого не поразило: ее сдержанность, самообладание и непроницаемость давно привычны для всех. Даже Агнес и Адельхайд, с которыми она в годы учебы была наиболее дружна, не обратили внимания на ее взволнованность, они заметили только, что она изменилась, стала мягче, как они потом выразились. Она говорила с ними не о книгах и проблемах, а о впечатлениях, настроениях, даже о пейзаже, описала зимний бесснежный день, озеро со взлетающими и садящимися на воду лебедями. На выпускном вечере она, ко всеобщему удивлению, после танцев и возлияний, длившихся не один час, подсела к Крачу, долго разговаривала с ним, а потом он под утро проводил ее домой (то есть в гостиницу). Никто не прислушивался к их беседе, но все были убеждены, что он стал ее последней жертвой. (Все парни этого выпуска уже пытались схватить этот букет роз, но наталкивались на шипы.) И когда утреннее солнце высветило в винных парах бледные лица и когда каждый разговорами старался заглушить сознание бессмысленности этого празднества, все сошлись на том, что она Крачу не пара: он — гений (что, правда, известно пока ему одному), и ему нужна жена, равноправная не больше, чем жены в Швейцарии, молчаливая почитательница, умеющая хорошо готовить и обладающая интеллектом ровно настолько, насколько это требуется для видимости. Вопрос о том, была ли влюбленность причиной его подрывной деятельности, остается невыясненным. Он теперь недосягаем, обучается в Москве режиссерскому искусству и на письма не отвечает, хотя получил гарантию, что его подлинное имя (Крач — вымышленное) не будет названо. Вероятно, он не заинтересован, чтобы восходящее солнце его славы затемнили несколько забегающих вперед облачков. А тогда он ведь и в самом деле поступил не очень-то красиво, пустив в ход последнее средство избежать назначения в округ Ангермюнде и раскрыв перед неприятно удивленной экзаменационной комиссией мнимый постельный заговор Эрп — Бродер. Безуспешно!