Последнее странствие Сутина (Дутли) - страница 124

Он истязал холст, должно быть, уже около часа и внезапно почувствовал, что за ним наблюдают. Он никогда не мог терпеть, когда кто-то смотрел, как он рисует, стыд заставлял совершать это в одиночку, как интимные отправления своего тела. Даже мадемуазель Гард не имела права видеть картину в ее возникновении, а уж бесконечных прохожих в Сере, в Кань, в Шампиньи, спешащих к художнику, дабы высказать свое красно-кардинальское суждение о сходстве, он ненавидел, как насекомых, которые заползали ему на холст. Стоило показаться одному из этих ротозеев на горизонте, как он хватал в охапку палитру с мольбертом и бежал прочь.

Теперь он даже не заметил, что кто-то следит за ним. Ему это и в голову не приходило, настолько уверенным, одиноким, глубоко сокрытым вместе со своим художническим хламом он чувствует себя здесь, в тускло освещенном подвале, в этой пересеченной белыми трубами отопительной империи. Он резко оборачивается и внезапно видит, что в углу стоит она. В белых одеждах, разумеется, здесь все белое, в чем же еще быть медсестре? Белое – ее вторая кожа. Она не говорит ни слова. Только испытующе глядит на него, как он стоит, потный и скрюченный, задыхающийся от ярости, с кистями, зажатыми в кулаке.

Он не сразу узнает ее лицо. Хочет заговорить с ней, но ее спокойный, неподвижный взгляд, кажется, именно это запрещает ему. Память лихорадочно перебирает лица, ее призрачные кончики пальцев вот-вот нащупают то, что нужно. Он чувствует, как эти глаза, их разрез, их темнота постепенно возвращаются к нему. Минск? Вильна? Монпарнас? Внезапно его осеняет, он узнает ее даже в белой сестринской одежде, в ее белых туфлях.

Это глаза Деборы Мельник, это ее печальные уста, которые однажды вечером в Вильне он мимолетно и пугливо целовал, когда молча провожал ее из консерватории домой, к родителям. Они жили рядом в Академии художеств, ей было шестнадцать или даже четырнадцать? Она училась в гимназии, мечтала стать певицей, ходила на курсы в консерваторию. Ее черные глаза, ее бледность, ее гортанный смешок. Иногда они смущенно разговаривали друг с другом, внизу у входных ворот. Он боялся поцелуев, как пчел.

Да, ее звали именем пророчицы из Книги Судей. Дебора, пчела, которая знает о будущем. Но вот он прогоняет это лицо снова, потертый рюкзак уже стоит упакованный в углу, Крем и Кико уже в Париже и зовут его к себе. Приезжай же наконец в мировую столицу.

Потом она снова появляется в 1924 году, на Монпарнасе, казалось, все дороги из Вильны вели в Париж, она по-прежнему хотела быть певицей, вслух мечтала о том, как осчастливит Париж своим голосом. Это было в «Ле-Доме» или в «Ротонде», где начинается все в этом городе. Они говорили о прошлом, но у него не было ностальгии по тем местам, он жил здесь, только здесь, и никогда не хотел отсюда уезжать. Вкрадчивая доверительность парила над их головами, нежное перешептывание, что-то будто бы общее, разделяемое лишь ими обоими, и пусть это только память о нескольких улицах Вильны да длинный темный проход во двор, где он робко целовал ее.