Русский бунт (Немцев) - страница 44

Когда проходила мимо торговой площади с фонтаном, ресторанчиком и лифтами, — всё равно не удержалась: спустилась в «Перекрёсток» и купила две шоколадки. Ещё по пути (да где же выход?) как-то незаметно и само собой схрумкала обе. На улице Лиду от шоколада затошнило и курить сделалось противно. Она морщилась, крючилась и чихала как извозчик, — а всё равно продолжала курить.

Снова серая погода. Нет, ей бы жить в мансарде, поближе к небу, как астроло́ги, — а она тут, на земле, такая обречённая и такая курящая. И люди, люди, люди. Фыр-фыр. Бежать в лес и никого не видеть! Прокуренные облака ползут из красно-белых труб. А улыбки-то у людей — ну я не могу! И сиротка-башенка Киевского вокзала всё мёрзнет, поводит ножкой, глядит своим подбитым глазом, отсчитывает время до свидания с кавалером, который никогда, никогда не придёт (это всё потому что у неё четыре глаза); и проезжая часть, по которой никто не ездит, а только мокрая и гадкая лужа реагентов, и этот сугроб, чёрный, с ледяной корочкой (вся Москва — сплошной серый сугроб), и дым — дым труб, дым сигарет, дым отечества, а Лида зачем-то всё затягивается и выдыхает, хотя курить-то даже и не хочет (вся Москва — сизый дымный клубок). Только подкопится — сразу в Париж. Тоже камень, люди и канавы, — но хотя бы без совка.

— Дэвущка! Э, дэвущка! — раздался справа грузинский акцент.

Ну ладно, прилетит. Побудет пару дней. Забухает на могиле Моррисона. Вернётся. И всё то же самое, точно то же самое, совершенно такое же — до озверения. А Израиль? Ну куда ей там идти? В Тель-Авив? А Тель-Авив — та же Россия, там и иврит учить не надо. И та же скука русская, те же мысли о судьбинушке женской, русские, русские — хотя России никакой не существует. Есть только тоска. Нет, сплин. Нет, тоска! Опять глаз дёргается.

— Дэвущка! — Грузинский акцент не собирался уходить. — Так малчать эт нэкрас-сива. Я жэ ни табурэт.

Лида обернулась, собираясь объяснить, что иногда она и с табуретками не прочь перетереть, но вот сегодня как раз такой день, когда…

Вместо грузина оказался гигантский негр в дохлой куртке и без шапки.

— Дэвущка! — продолжал он грузином. — Я жэ толка сигарэту папрасить.

— Не курю, — сказала Лида и нагло затянулась. Негр отошёл в печали.

Нет, не старая. Если двадцать семь, а ещё девушкой называют — значит, не старая. Хотя когда вино брала — паспорт не спросили… Фыр!

Лида смотрела на сугроб, приправленный бычками, и хотела жить своей жизнью. Без работы, друзей, обязательств — просто, для себя. А главное — без Шелобея. А на дне рождения как отвратно-то вышло!.. Дура. Ну он хотя бы не читал тогда при всех! Это же вообще не алё! Нет, надо было остаться и дослушать. Или хотя бы заткнуть. Дура. А что бы она сказала? Она что — виновата, что он постоянно лезет? Она работает, она хочет видеться с друзьями, не всё же Шелобей. Дура. А он такой жалкий, что даже лапочка. И боготворит её… Хотя это смущает. Да, блин, вообще-то, это смущает! А ключицы у него какие классные… Дура. Зачем не отшила сразу? Знает же, что любит-любит, а потом разлюбит. Это же люди — они дураки дурацкие! Бога только для того и придумали, чтобы ни за что не отвечать. Да какая из неё вообще иудейка? Дура последняя. Запуталась, как гимназистка! Хотя гимназистки не путаются — у них классы. А она? Волос долог, а ум короток. Дура. Дура. Дура.